Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
– Миллионы трупов, людоедство, донельзя оскотинели… – говорил Хмыров в бороду.
– Четыре года – момент. Момент – не мерка! – чеканил Поппер. – Берите перспективы, углубите. Чекисты… – понижал Поппер голос, – гекатомбы. Верно. Но это воплощение смерти в жизни, это призрачность самой жизни, когда грани реального как бы стерты… этот пьяный разгул меча… не обращает ли это… к вечности??!..
– Естественно, обращает.
– Не каламбурьте. Разве мы не шагнули за грани всего обычного, разве не выветрили из душ многую пыль и гниль перед всечасной проблемой смерти? Разве не засияли в нас лучезарными блесками благороднейшие
– Зло… – говорил из угла Укропов, жуя сухарик, – в вашей концепции принимает функции блага. Разберемся. В аспекте безвременности. Зло как философская категория не есть то зло, которое, по чудесному и потрясающе точному слову Блаженного Августина…
– А если не из философии, а попросту?.. – подмигивая, вмешивался сбочку Семен Семеныч. – Сколько было философов и крови, а благородного блеска нет?.. Подешевле бы как-нибудь нельзя ли?..
– Вчитываясь, господа, в Пушкина… – вмешивался, волнуясь, Вадя, и кудри его плясали, – нахожу теперь величайшее в «Пире во время чумы»!.. Что-то… прозрение!.. Вот, позвольте… –
Что делать нам? и чем помочь? . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Зажжем огни, нальем бокалы, Утопим весело умы – И, заварив пиры да балы, Восславим царствие Чумы!– Аркадий Николаич… только в иной плоскости… – путался он словами, – что «мы обращаемся в Вечности»! Вот, Пушкин опять…
Все, все, что гибелью грозит, Для сердца смертного таит Неизъяснимы наслажденья – Бессмертья, может быть, залог!– Кто это говорит?! – вздыхал из угла Укропов. – Не Пушкин, а потрясенный, потерявший любимых! Пушкин предвосхищает Достоевского, дает «надрыв». А Аркадий Николаевич, здравый, через «чуму» – приближает к… Вечности! И, конечно, никакого «шепота Бытия» не слышит!
– Слышу! Представьте на один миг…
– Один мне писал, в начале «шепота»… – говорил веско Хмыров: – Почему возмущаетесь? Почему самому Пушкину не верите?! – «Есть упоение в бою, и бездны мрачной на краю»! – Подошло мальчику под ребро. Неделю в погребе прятался. Полагаю: не до «упоения» было.
Так они шевелили душу.
«Ходили по краю смысла», как выражался Поппер, и в этом была даже красота. В кусочке хлеба, в его аромате и ноздреватости теперь открывался особый смысл. В розоватых прослойках сала, в просыпанной пшенице, которую подбирали, как святое, вскрывалась некая острота познания. Кристаллик сахара, выращенная в горшке редиска наливались особым смыслом. Даже ходить неряхой – и в этом было что-то несущее.
Открывались новые радости. Аксаков являл чудесное простотой: «Вода – красота природы»! Тургенев ласкал уютом. История России блистала грозами, светилась Откровением. Собрания «вечного искусства» томили сладчайшей грустью, сияли отблеском Божества. Мечталось уехать за границу.
– Да, хорошо бы за границу… – признался Поппер. Как-то Вадя принес «открытие»:
– Это что-то непостижимое!.. «К вельможе»!.. Вчера…
Он читал вдохновенно, прячась в своих кудрях. Да, удивительно. Поппер взял с полки книгу…
. . . . . . . . Ступив за твой порог, Я вдруг переношусь во дни Екатерины, Книгохранилище, кумиры, и картины, и стройные сады . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Я слушаю тебя, твой разговор свободный Исполнен юности . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Беспечно окружась Корреджием, Кановой, Ты, не участвуя в волнениях мирских, Порой насмешливо в окно глядишь на них И видишь оборот во всем кругообразный.Открыли тетради «Столица и Усадьба», томики – «Подмосковные». Сколько перлов! И не замечали как будто раньше? Поппер сознался, что не бывал ни в одной усадьбе. Лишин знал хорошо Европу, а «усадьбы откладывал». Укропов «все собирался, да так и не собрался».
– Остатки «варварства и крепостников»-с, – постучал пальцем Хмыров. – А вот при «шепоте Бытия»… на Театральной, пирамидку из досок видал, для собак удобно. И на ней Карла Маркса сидит.
Решили делать экскурсии.
Как-то сошлись на вокзале, с мешочками: хорошо закусить в парке, подле Дианы или Флоры. К ним подошел, в галифе, с кобурой, справился: кто, куда?
В вагоне говорили об искусстве, об Архангельском-Юсупове. Какой-то пьяненький пробовал задирать и обозвал «голопятыми».
– Все им гуля-нки!.. Зна-ю… Не переводются… есупы!.. Какии у вас… архангелы?.. Мало вам, что Господни… храмы… Я зна-ю!..
На остановке сошли. Потянулись поля картофеля, изрытые, в ворохах ботвы. Кое-где добирали бабы. Было начало сентября, сухая и ясная погода, припекало, сверкали паутинки. Приятно было идти по пыли, мягко. Вдали темнел плотной стеною бор, белела колокольня.
Поппер прочел накануне «Подмосковные» и объяснял подробно:
– Въездными воротами, – с барельефом Трубящей Славы, – вступаем в парк, где когда-то прогуливался Пушкин. Бор раздвигается, и в перспективе аллеи – величественная арка, сквозные колоннады, – подлинный «гимн колонне», «одна из лучших мелодий в тоне, которым звучала русская архитектура конца восемнадцатого века»! Дом с круглым бельведером. Дух Кваренги, Старова и дерзновенного, хотя отчасти и подражательного Казакова. Паоло Веронезе и Тьеполо, декоративная живопись барокко… Мы почувствуем Гюбера, Греза и Ротора в неувядающих полотнах, увидим былую прихоть – интимную комнату портретов прекрасных женщин – «привязанностей»… голуоую, под серебро, «спальню герцогини Курляндской»…