Том 2. Въезд в Париж
Шрифт:
За лесами – холмы песка, блудные, в жидкой и колкой травке, всегда поблеклой. За ними – он, бездумный, первозданный, великое, мертвое лицо, – свинцом на дали. Тихий, отплескивает он время тяжелым плеском, швыряет бессчетным счетом. Ненужно оно ему: в нем оно. Бурный, мертво
Гремит валами. Тяжелое его качанье – неподвижно, вечно, оистину, – пустота, бескрайность мертвого бытия. Если сидеть на песках и слушать, как мерно отплескивается время, глядеть в пустоту на дали, – оцепеневшие мысли тонут, и вливаешься сам в бездумность, в качанье вод. Это – небытие?..
Недавно я так сидел, без мысли. Но было во мне, стояло за мною что-то. Оно толкнуло, – и я очнулся от этого качанья, от этого провала
Снова я шел лесами. Оцепеневшая мысль проснулась и вскрыла бившееся во мне, живое. Оно забилось немыми голосами, таившееся во мне, мой мир. Живая сила, чужая мертвым, – лесам и океану, – враждебная им, я знаю. Невидимое, безмерное, – в него океан вольется: дух бытия живого. Всегда он со мной, я знаю. Хочет он быть свободным. Хочет он быть бессмертным.
Я шел – и он шел со мной, ограждая меня от тлена. Я чувствовал бытие живое, борьбу великого сна и яви.
В органном гуле рождались мысли.
…Колокола когда-то снились, Колокола – весенний звон, А в небе ласточки носились… И сон, и явь, – и явь, и сон. Колокола давно не снятся, И снов не помню, сны ушли… Лишь смутно тени их таятся, Тоскою душу облегли. Мне с океана ветры пели – Усни, усни… один, один… – Но помню – свист и вой метели, И рокот вод, и грохот льдин. Весна?.. Она. Я сердцем слышу… Проснутся сны мои в весне, – И новых ласточек услышу, И новый звон – в последнем сне… И океан бездумной далью Вольет меня в качанье вод, И явь за синею вуалью Уснет бездумно в свой черед.Тяжелый шепот бездумного качанья идет за мной. Надо уйти от него, я знаю. В тихие места, привычные и ручные, где воды не плещут мерно, где голос жизни связывает меня со мною, с прошлым.
Я иду в тихую лесную заводь. Океан и сюда приходит, неслышно, как половодье наше, тихо захватывает пески, снимает уснувшие на песках лодки. Но все в молчанье. Не видно его, не слышно. И я покоен.
Здесь розовато-бледно цветет тамариск, сонный, цветами, похожими на наши, – совсем такие растут в оврагах, запах их горьковатый, легкий, чуть-чуть дурманит. Здесь много кустов веселых, – цветут они золотисто, как наш акатник. По мягкой травке рассыпано много курослепа, и скромненькая манжетка, со светлой слезой в сердечке. И сосны здесь посветлее, и много солнца. Дороги по сосняку сыпучи, совсем как наши. И мох такой же. Дали здесь нет свинцовой, не гаснут мысли. Кричат петухи за лесом, как там, в далеком… Кукушки считают годы, и перебои их радостны в испуге, будто заколотилось сердце, – вот-вот случится!.. Звонкой дрожью звенят по лесам пилы, приносит ветром знакомый смолистый запах досок, опилок, – и ломкие пленки гонок вытянутся вот-вот на глади, сверкающие рубахами, шестами… Даже благовест бедной церкви катится по лесам жидко, сбивчиво, – милые наши «сковородки»! Я знаю, что это с острой, хмурого камня, церкви чужого Доминика, но можно принять за наше.
Здесь, в тишине залива, покойно думать. Думы не гордые, не навеянные величием дел смертных: думы – о светлом прошлом.
Здесь я – на берегу, вне жизни.
Сидя на берегу, внимаешь… Верная – где дорога? Цели великого кружения, шума? Качается океан безмерный, бездумно втягивает в себя, вливает. Живая душа, где ты?
Я вслушиваюсь в себя, внимаю.
Крик петухов за лесом, кукушкин позыв, омытый лесною глушью, и благовест дальней церкви – приводят ко мне родное. Смотрит оно в меня и плачет. Я нежно касаюсь его пугливой думой, и это чудесное посещенье рождает во мне надежды. Я понимаю родные слезы, я слышу шепот побитой правды, живую душу. Покорный зову, я расскажу этот шепот сердцем. И он не уйдет со мною.
Крестный ход
В лесной тишине залива, куда океан приходит в положенные сроки, думаю я о прошлом. И вот – бытие, живое, душа над тленьем. Не безумное мертвое качанье, плесканье бессчетным счетом, свинцовая даль, пустая, – а Дух ведущий – святое в человеке.
«…Иже везде сый и вся исполняяй…»
В звоне ли сосен чудится мне эта святая Песня, или это душа моя?.. Под благовест чужой церкви слышу я наши звоны, наши святые Песни.
«Царю Небесный… Утешителю, Душе Истины…»!
Тысячи голосов поют, но единое сердце бьется. Тысячи голосов, под небом.
Небо родное, блудною синевой разлито, пухлые облачка на нем. Свежесть первых осенних дней, тени прохладны, густы, но мягкое солнце греет. Астры в садах подолгу стоят в росе. Подсолнухи переросли заборы, головы их поникли. Рябины обвисли грузно, березы засквозили, и тихими вечерами слышно, как курлыкают журавли – на полдень.
Закрою глаза – и вижу.
Сталкиваясь, цепляясь, позванивая мягко, плывут и блещут тяжелые хоругви, святые знамена Церкви. Золото, серебро литое, темный, как вишни, бархат грузным шитьем окован. Идет не идет, – зыбится океан народа. Под золотыми крестами святого леса знамен церковных – грозды цветов осенних: георгины, астры, – заботливо собранное росистым утром девичьими руками московки светлоглазой.
«Святый Боже, Святый Крепкий… Святый Бессмертный…»
Святое идет в цветах. Святое – в Песне.
Строго текут кремлевские. Подняли их соборы: Спас на Бору, Успенье, Благовещение, Архангелы… Темное золото литое, древнее серебро чернью покрыла копоть, сиянье скупо. Идут – мерцают. И вдруг – проснется и ослепит, из страшно далекой дали, – Темное Око взглянет. Благоволение или – гнев?
Трудные, строгие хоругви. Бородатые мужики-медведи, раскинув косые плечи, головы запрокинув в небо, ступают тяжелой ступью, бредут враскачку, будто увязли ноги. Тяжелы древние хоругви: века на них.
Старые храмы, новые, – все послали. Цветное, легкое-кружевное, в новом, задорном блеске, колет глаза сверканьем. Молодостью смеется, заскакивает бойко, бьется стек-лянно-звонко. И вот, ™ запнулось. Колышась, грузно текут кремлевские. Дошли, тяжело мерцая.
На золотых крестах – вышках, на окованных медью древках, по золоту стрел сиянья – пышная поросль спаржи, легкая, как страусовы перья, зеленым дымком дымится. Принес ее на святое дело хозяин-огородник, что-то еще хранящий за грудой своей капусты. И золотые шапки подсолнухов, поздние солнца лета, кивают в неспешном ходе. Зеленое, золотое, – течет и течет, в топоте тысяч, тысяч, над непокрытыми головами в блеске, над черными жаркими волнами.
Подняты над землей Великие Иконы – древность. Спасов Великий Лик, темный-темный, черным закован золотом. Ярое Око – строго. Пречистая, Богоматерь Дева, в снежно-жемчужном плате, благостная, ясно взирает лаской.