Том 3. Москва газетная. Друзья и встречи
Шрифт:
Или я его видел иногда на шмаровинской «среде», на литературных «вторниках», на разных юбилейных ужинах. Встречи были минутные, но когда мы жали друг другу руку, лицо его теряло обычную холодную корректность, на губах расцветала дружеская улыбка, и вся его фигура оживала от статуйности. Радостно каждый раз встречались и ни разу не обменялись при встречах своими взглядами на то или другое течение в литературе. Я следил за его литературными и разнообразными учеными работами и вспоминая его слабую, бессильную фигуру, дивился работоспособности дышавшего «комнатной пылью» человека, у которого «отдельный стих, отдельный миг»… В его переводах Верхарна я находил много знакомого,
Грохот его и шумы певучие.
Шли годы. Наши мимолетные встречи продолжались так же дружески, но «певец города» становился с годами другим. В нем клокотал уже отзвук вулкана революций, он уже предвидел
Океан народной страсти,В щепы дробящий утлый трон…«На этих всех, довольных малым, вы, дети пламенного дня, восстаньте смерчем, смертным шквалом, крушите жизнь и с ней меня…»
И город стал не тот, что тогда, когда он писал свои «Tertia vigilia». Теперь он славил город:
«И когда среди крови, пожара и дыма неумолимо толпа возвышает свой голос мятежный, — все прошлое топчет в прахе, играет со смерчем в кровавые плахи…»
Так еще задолго до первой революции начинает сказываться будущий поэт Октября.
Менялось время. Менялись отношения между людьми. А мы в отношении друг друга были неизменны. Насколько понимали мы и любили друг друга, может быть ясно из следующего.
В 1911 году, под осень, я сильно заболел воспалением легких. Чувствую, что все может случиться, что я, наконец, могу сломаться, а надо было кое о чем подумать вперед. Я решил обратиться к единственному в Москве человеку — хоть вся Москва знакома — Валерию Яковлевичу.
С постели вызвал его по телефону и говорю:
— Валерий Яковлевич, у меня воспаление легких, температура больше тридцати девяти, но мне необходимо вас повидать. Именно вас одного и никого более. Заразного ничего. Если бы вы…
— Ну что же, я через час, ровно через час приеду к вам, — перебил он меня и еще раз сказал: — Через час я у вас. — И положил трубку.
Часы пробили шесть.
Жду. Ставлю термометр: тридцать девять. Начинаю сомневаться: вдруг не приедет?
Звонок у двери. Жена идет встречать и через минуту вводит Валерия Яковлевича. Часы бьют семь.
— Дядя Гиляй! Да разве степному орлу полагается хворать! — И протягивает руку. Я не хочу подавать — он берет насильно и крепко жмет. Я отвечаю.
— Э, дядя Гиляй! Руку сломаешь, ведь мы городские.
— Валерий Яковлевич! Прошу выслушать — и дайте слово, что меня не перебьете до конца.
— Даю.
— Мне очень плохо. Сегодня ночью уж я был на том свете. Если не перенесу — исполните мою огромную просьбу.
И я рассказал ему, как бы мне хотелось видеть изданными мои работы.
— Ну вот видите, дорогой дядя Гиляй, первую вашу просьбу я исполнил. А она была очень трудная — не перебить вас, когда вы, извините, несете чушь. Но я не перебивал вас. Вторая же ваша просьба совсем легкая, я с легким сердцем даю вам слово исполнить ее в точности, тем более, что мне ее и не придется исполнять: через две недели мы будем в кружке пить ваш любимый карданах… Вы любую болезнь ветром развеете… А вот если вас придавит рухнувшим домом в городе или в степи грозой убьет, — иначе вы умереть не можете, — то даю вам слово сделать все, что вы сказали.
Во время чая Валерий Яковлевич рассматривал мой
Опять поманит ли улыбкой Любовь, подруга лучших лет, Иль над душой, как влага зыбкой, Заблещет молний синий свет,-
На радости и на страданьяЖивым стихом отвечу я,Ловец в пучине бытияСтоцветных перлов ожиданья.Часы били девять. Тогда он ушел.
Потом он несколько раз справлялся по телефону, а через две недели мы пили с ним в Литературно-художественном кружке карданах.
Во время германской войны ни разу не встречались, выходило так: когда он в Москве — я уеду или наоборот.
Только после Октября мы стали встречаться чаще и опять на минуты. Как-то в голодный год только подольше побеседовали в театре Зимина на каком-то митинге или спектакле. Сидели за кулисами в артистической уборной, пили чай и ели жадно какие-то бутерброды с лошадиной колбасой. Между прочим, поменялись экспромтами. Что ему я написал — не помню, а он занял страничку моей книжки:
Другу моего отца и моему В. А. Гиляровскому — дяде Гиляю.Тому, кто пел нам полстолетья,Не пропустив в нем ни штриха,При беглой встрече рад пропеть яХотя бы дважды два стиха.На моем полувековом юбилее, 3 декабря 1923 года, Валерий Яковлевич был товарищем председателя юбилейного комитета. Чувствуя себя не совсем здоровым, он все-таки приехал и в своем приветствии вспомнил, как он гимназистом принес ко мне свое первое произведение и как был счастлив, когда я напечатал его первый литературный труд. И это было в последний раз, когда я видел Валерия Яковлевича, слышал его, говорил с ним.
Через месяц праздновался юбилей поэта в Большом театре, но юбиляр, еще не поправившийся от болезни, незримо присутствовал в глубине темной директорской ложи бенуара, рядом со сценой.
Я знал о состоянии его здоровья, знал, что он там, за этой драпировкой. Он грезился мне таким же усталым и бледным, каким он был на моем юбилее, и, читая свое приветствие, я встал на правой стороне сцены и обратился лицом к ложе. В своем стихотворении я хотел продолжить его речь, его воспоминание юных дней — и оно начиналось так:
Помню я, в серенькой блузеКо мне гимназист приходил…Грачи прилетели
На Моховой, бок о бок с Румянцевским музеем — ныне Ленинской библиотекой, — у входа в «меблированные комнаты» остановился извозчик, из саней вылез мой приятель, художник Н. В. Неврев. Мы, так сказать, столкнулись.
— Зайдем к Саврасову, возьмем его с собой и пойдем завтракать в «Петергоф».
Я не был знаком с Алексеем Кондратьевичем Саврасовым, но преклонялся перед его талантом. Слышал, что он пьет запоем и продает по трешнице свои произведения подворотным букинистам или украшает за водку и обед стены отдельных кабинетов в трактирах.