Том 3. Новые времена, новые заботы
Шрифт:
Смех не дает говорить. Долго хохочут. Дьякон молчит и трет лоб.
— А что, супруга опять же к вам возвратится?
— Чего-с? — сиплым голосом спросил дьякон.
— Супруга, говорю, возвратится к вам?
— А зачем ей в этом хлеву быть, позвольте узнать?
— Вы, значит, это ее колотили, чтоб она в хлеву не была?
— Значит, из хлеву гнали по шее-то ее?
— Да замолчите ли вы, мерзавцы, наконец? — вне себя вдруг больным, надорванным голосом заговорил дьякон, вскакивая. — Что это такое? Когда меня господь вынесет отсюда!.. Господи! Бил, бил я! Мерзавцы этакие! От этого я и боле-ен! О-о! господи! Да это — омут!
Хохот не прекращался. Омут чувствовал, что он — действительно омут, и, сознавая в себе это качество, был безжалостен.
— Колотит жену по шее, а сам болен! Какая удивительная болезнь!
— О, господи! Изверги!..
— Ха-ха-ха…
— Отец дьякон! — не вытерпел я. — Подите сюда, пожалуйста!
Участие постороннего человека сразу прекратило сцену. Омут ужасно пуглив; заслышав чей-то
— Это вы животные, — кричал дьякон, направляясь ко мне: — не понимаете, что вы — свиньи, я-то знаю!.. Вот уж именно животные… Да помилуйте, — торопливо вбегая ко мне в комнату, весь бледный и дрожащий, продолжал он: — помилуйте! Я и болен от свинства; от чего ж это я лечусь-то, как не от свинова элементу? Господи помилуй! Да не только бил, невесть что творил! Вспомню только — и моря водки мало, чтоб залить это… А они, негодные, еще разжигают…
— Отдохните, отец дьякон! Сядьте!.. — сказал я.
— О господи… Я и не поздоровался!.. Да что! Совсем пропадаю… Ей-богу… Ничего не поделаешь!
Он сел к столу, устало наклонив голову и тяжело дыша.
— Что ж такое?
— Да совести ужасть сколько надо… а душа-то у нашего брата свиная, вот и разрываешься на части!.. Это зачем я порошки требую? все для этого!.. И книжки тоже, все для того же…
— Для чего?
— Да душу-то хочу свою из свиной в человечью обратить… вот для чего!.. Ну и начнешь… Индия, обезьяны какие-то… горшки подземные… нет, не убавляет свинова элементу!.. Примешься лечиться, пьешь-пьешь, и перед обедом и после обеда, и вдруг пожелаешь сделать гадость — ну и кончено, и все бросишь и… вон как третьего дня — напьешься и проклянешь всех… О-ох! Странное дело — совесть!.. И сколько она теперешнее время народу ест!.. Страсть!
— Как теперешнее время, а прежде?
— Прежде этого не было. Это только теперь стало.
— Будто?
— Верно вам говорю. Что такое новое время, позвольте узнать, как по-вашему?
— Говорите — вы!
— По-моему так — правда во всем, чтобы по чистой совести, вот!.. а прежнее — кривда, кривая струя… вот как… Ну и помираешь!..
— Почему же?
— Да не прям, а крив, и душа крива, и совесть — туда-сюда… и к свинству любовь…
— Будто любовь?
— А то что же! И я это все вижу и ничего сделать не могу… А отчего? От совести! Совесть проснулась в душе и, как ключ под навозной кучей, развезла эту кучу по всему двору, стало все расползаться — грязь! Умирай! И мрут, страсть как мрут…
— Отец дьякон! — перебил я его. — Не можете ли вы рассказать мне, как все это случилось с вами?
— Как случилось? — переспросил он и задумался. — То есть как совесть-то проснулась и как куча-то расползлась?
— Да! все, что было с вами!
— То есть вообще про болезнь?
— Ну да!
— Извольте! Видите, как я заболел-то… Видите, как… Надо вам сказать, что случилось это со мной годов пять тому назад. Был я в то время не таким прохвостом, как теперь, не пьяницей, не распутником, не запрещенным, был я тогда как следует быть отцу дьякону: степенно, солидно ходил в рясе, имея молодую, здоровую жену, и читал с полным удовольствием многолетия — словом, жил и во сне не видал стать пропащим человеком… Было у меня в детстве, в семинарии, когда я был мальчиком лет семнадцати, было у меня что-то грустное, тяжелое на душе, что-то как будто саднило… Тянуло меня куда-то прочь; но что-то другое, чего я еще не знал и что потом оказалось свиным элементом, держало и не пускало… Саднило, говорю, от этого на душе, и так даже было однажды, что купался я, схватила меня судорога, пошел я ко дну и думаю: «вот-вот этого мне… как хорошо — не жить!..» Ну вытащили. Помню, принесли меня на квартиру чуть живого — и, как на грех, в ту самую минуту приехал из деревни мой отец, тоже дьякон, старый, престарый… Как увидел я слезы его (когда он узнал, что я тонул), как представил я всю его жизнь, с пирогами, крестинами, со всеми мучениями его ни с чем не сообразной жизни, мне стало так совестно — что я хотел умереть, что и сказать не могу. И не то, чтобы жить мне захотелось или жалко стало отца, — нет: у меня только перестало саднить на душе и перестало меня тянуть куда-то, и мне представилось, когда я припомнил жизнь отца, что и мне почему-то нужно тянуть ту же лямку, что она для меня почему-то неизбежна… Мне стало покойно, и я стал тянуть эту лямку… Первым долгом женился я так, кой-как; любви тут не было никакой, а свинство было. Когда я увидал невесту — мне не понравилось ее лицо. Какая-то тень мечтаний зашевелилась у меня в голове: не такую невесту представлял я своею… Но это было не долго… «У нее дом!» — сказали мне, и мне стало легче… И стало мне легче, и пробудилось во мне что-то еще: не понравилось мне у невесты лицо, глаза, но стали нравиться мясистые плечи, шея белая и толстая… Я вам говорю уж все по чести.
— Пожалуйста…
— Уж что ж… Я даже не говорил с ней, а уж чувствовал, что могу обнять ее, и — что-то жадное приятно текло в крови… словом, свиной человек преоборол и победил… Это — первое. Второе явление свинова элементу было в посвящении в дьяконы, и тут на первом плане более важным и существенным казались мне такие вещи, как то, что мне достанется «дом» и «сад», что доход хорош, чем то, чт оналагает на меня сан, чем мои нравственные обязанности… Помню, когда посвящали меня, мне пришло в голову: «Не грех ли это? Не бессовестно ли?» Но дом, да сад, да жирный бок жены… он представлялся мне во время посвящения, в церкви… упругий, молодой бок эдакий, — и сомнения исчезли… Видите, как было мало совести-то у меня! Да у всех-то больше ли ей было? Все, что жило тогда вокруг меня, было воспитано уважать дом, землю, деньги больше, чем правду своей души… «По крайности дом, по крайности деньги», — говорил всякий, оправдывая какой-нибудь глубочайший проступок против своей совести. И никому это не казалось удивительным. Теперь пошло как раз навыворот… Ну, да что… буду рассказывать, как было!.. Вот как попрал я таким манером свою совесть-то, стал я жить поистине припеваючи. Правда, когда я ехал с молодой женой после посвящения в село, — случилось со мной что-то вроде прежнего: засаднило будто опять. Оглянулся я так-то на нее (сидели мы в телеге) и думаю: зачем? Хочу сказать ей что-нибудь — и вижу, что нечего… потому что совсем чужой человек со мной сидит… Хотел подумать об этом, тяжело как-то стало, страсть как тяжело, заломило во всех суставах… взял и обнял ее… и легче… Это случилось только раз… А потом, как только приехали, устроились, все пошло как по маслу. Мой начальник — отец Иван, священник — сильно успокоил меня и сразу установил меня на настоящей точке… Руб, гривенник, «бумажка» — словом, деньги во всех видах и качествах; это был его бог, это была его подлинная вера, надежда, любовь и софия-премудрость — всё! Он, отец Иван, есть не более, как кошелек, — я думаю, он и сам так представлял себя, — кошелек одушевленный. Это был кошелек, да и сам он если не считал себя кошельком, то не отказался бы от этого прозвания, а вся вселенная, все, что есть между небом и землей, все это не более, как вместилище разного рода крупных и мелких денег, которые частью должны перейти в кошелек отца Ивана. И как только какая-нибудь монета, вращавшаяся во вселенной, попадала к нему, он был счастлив и доволен, и цель его жизни поддерживалась как нельзя лучше. Любо было смотреть на его маленькие глазки, когда в руках его оказывался руб, гривенник… Он сам был маленький, грязненький, толстенький и неряшливый человек; но когда ему попадала бумажка, все грязцо и сало и масло, которыми он был пропитан и пахнул, таяло, сверкало и расплывалось от тепла душевного. Уже одна эта искренняя радость при виде денег необычайно успокоительно действовала на меня: миросозерцание делалось определенным, особливо если принять в расчет, что разговоры отца Ивана, разговоры искренние, без сомнений и колебаний, тоже были исключительно о деньгах и действовали поэтому не менее сильно… «Вот он червь-то!» — говорил он, пряча рубль, полученный с мужиков за молебствие против червя, и, добродушно улыбаясь, звонким поворотом ключа запирал его в столик. И мне было так легко, когда я глядел на него в это время. В самом деле, что же могло выйти из всей истории о черве? Кто прав в ней? Мужики ли, которые служили молебен, или отец Иван, запиравший рубль? Разумеется, он… Я теперь ни за что, кажется, не сумею пересказать вам, как он изощрил свой ум на то, чтобы знать, видеть, где, и как, и у кого можно получить копейку… И как он был приспособлен достать ее!.. Как он извивался перед помещиком, как грустно упрекал мужика в нерадении к храму божию, как искусно притворялся перед начальством, выпрашивая пособие на учебные принадлежности, как добродушно и ядовито улыбался, запирая в столик деньги, полученные от барина, как самодовольно поглаживал бороду, когда растроганный мужик, радея к храму божию, целый день возил, например, из лесу дрова на двор к отцу Ивану. Всего не перескажешь; но по совести скажу, что этот человек с такими определенными, непоколебимыми взглядами на божий свет, как на рубль или гривенник, а главное, искренность этого взгляда произвели на меня самое успокоительное впечатление. Мало-помалу я стал терять возможность иначе смотреть на белый свет: все устроено, чтобы нам получать, и не нам одним, а всем. Тревоги этого получения — труд, а жизнь — это отдых с женой, еда, сон… Вот и все! Положение мое в денежном отношении было недурное: у жены дом и деньги; жили мы одни, потому что вдовый отец ее пошел в монастырь доживать свой век. Жажды к копейке у меня не было, да я и не нуждался в ней… Я даже мог, как бы сказать, либеральничать над теорией отца Ивана, — но что теория эта настоящая, я не мог, или перестал, сомневаться.
Стало мне очень покойно…
Любо мне было, завалившись с женой на кровать, проспать до утра, потом отправиться с требой, поесть, попить и воротиться с деньгами… Серьезно вам говорю — есть, знаете ли, жрать — было приятно. Выпьешь водки, поешь и ляжешь… Вот какое животное… Разговаривать идешь к отцу Ивану и тут тоже хорошо проводишь время… Сидит какой-нибудь гость с загорелым лицом, с талией, перетянутой ремнем, человек, очевидно, практический (у отца Ивана знакомые всё — практичные люди), и ведет какой-нибудь разговор, ну, например, такой…
— И стал он, как полая вода, ездить на лодке по моему лугу и рыбу ловить… Думаю, ведь луг-то мой… да и вода-то, стало быть, хошь она и полая — тоже моя, ежели она на моей земле, а следовательно, и рыба ведь тоже моя… Так ли я говорю?
— Тва-ая! чистое дело, твоя! — глубоко убежденно вторит отец Иван.
— Н-ну, — продолжает собеседник: — ну, судари мои, думаю, ведь надо бы мне с него взыскать?.. За рыбу-то… Думал, думал — нет! Поймать ежели — насильство!.. Честью говорить — не даст ни копейки!.. Что же ты думаешь?