Том 3. Новые времена, новые заботы
Шрифт:
«Иностранец» был не таков, и он «выдержал» вопреки твердой уверенности моей в противном. Я и мемуары-то эти принялся писать именно потому только, что «иностранец» «выдержал» и заставил меня задуматься и о нем и о себе… Убедило меня в этом третье письмо «иностранца», полученное мною уже здесь, в г. N, на месте нового моего служения отечеству, или, вернее, наживающему деньгу купечеству.
Несколько дней назад, возвратясь из «должности» домой, я нашел коротенькую записочку на серой бумаге:
«Наш деревенский мужик, бывающий
Ваш N. N.».
Как он мог попасть сюда? Чем «кончился» этот брак? Где дети? — все эти вопросы невольно возникли по прочтении этой записки, и желание видеть «иностранца» овладело мною в самой сильной степени. Я решил непременно съездить в первое же воскресенье, но не выдержал и уехал в субботу вечером.
Часов в одиннадцать ночи лошади привезли меня в бедную нищенскую деревушку, к бедному низенькому в одно окно крестьянскому дому. И деревня и домишко спали мертвым сном.
— Кто там? — на стук в дверь, низенькую и квадратную, отозвался молодой басистый голос.
Я назвал себя и произнес фамилию «иностранца».
— Здесь, здесь!.. Я его сейчас разбужу… Подождите в сенях, я вынесу свечку, а то вы тут спотыкнетесь…
Огарок осветил сени, заставленные досками, только рчо сделанными ящиками; вся стена, у которой стоял верстак, была увешана разными столярными инструментами: рубанки, пилы, шершебели, навертки и т. д. Молодой парень, босиком, одетый в парусинную блузу, сонно и молодо улыбаясь, проговорил, указывая на всю обстановку сеней:
— Всё хлам!
И провел меня в избу.
«Боже мой! Это ли тот „иностранец“, молодой, приличный, рассудительный, здоровый!» Я не верил глазам, увидав перед собой совершенного старика. В красной полосатой фуфайке, какие носят дворники, плотно обхватывавшей его стан, он походил на скелет, так был он худ; длинные худые ноги, худые руки, редкие волосы с сильною сединой и длинная, узкая, также с значительной сединой борода — все это говорило о том, что человек был сломлен и разбит, что прожитые им годы были мучительно трудны…
Тихим, ослабевшим, но таким же мягким, женским, как и в старые годы, голосом он говорил мне, как он рад меня видеть, как хорошо, что мы встретились; радость непритворная светилась в его добрых, простых глазах, слышалась в голосе.
— Где же ваши дети? — спросил я.
— А вот один из них, — указал он на парня, который отворял мне дверь.
— Это Федя, — прибавил он. — А Василий учительствует… Девочка Лиза учится в фельдшерских курсах… И потом — сюда…
— В земстве будет служить?
— Нет, просто будет сама… Нельзя брать неисполнимые обязанности только
— А средства?
— Ну, что дадут… Яйцо, курицу…
Федор, оставаясь по-прежнему босиком, возился около самовара…
— А вы с Федей?
— А мы, вот видите… столярничаем… Есть тут крахмальный завод, мы поставляем ящики…
И затем он рассказал, как попали они сюда.
— Мы разошлись, — сказал он коротко, — с женою… Нельзя было жить там, не было подходящих заработков… Мы продали крестьянам, что можно было, и вот я вздумал вернуться в ваши края… Отсюда ведь близко до города, где мы с вами когда-то учились… Вот мне там и посоветовал один человек арендовать лоскуток земли, — здесь земли немного, только самим хлеба, правда, хватает, но мало всего другого. Лизе надо, Василью не всегда хватает… Да и нам…
Я не решился расспрашивать его о супруге, так как в этом преждевременном старчестве, одряхлении человека брак его несомненно играл большую роль… Впоследствии я узнал, что она живет у богатых родственников. Не решился я расспрашивать «иностранца» и о том, как он находит свою теперешнюю жизнь, но не потому, чтобы находил эти вопросы нескромными для него, а потому, что не было в них надобности: в самом «иностранце», теперь походившем на старого русского крестьянина, не было никакой тени сомнения в том, что положение его могло бы быть какое-нибудь иное, чем то, в котором он находился; к этому положению привела его жизнь, его убеждения и необходимость, а как же противиться необходимости? Не было ни в нем, ни в Феде и мысли о каком-либо ином образе жизни… Глядя на эту спокойную покорность результатам, к которым привела самая жизнь, не было никакой возможности завести каких-нибудь теоретических разговоров.
Неудивительно поэтому будет, если я скажу, что после нескольких минут первого свидания, наполнявших нас оживлением и радостью, я скоро стал ощущать некоторую скуку. С большими промежутками молчания пили мы чай, говорили о мелких ежедневных трудах… и, увы! опять припомнилась мне мелочность «иностранца»! Ничего ни смешного, ни остроумного, ни громкого. Нет, все однообразно, бледно и так неинтересно, как неинтересно заказчику платья или сапогов быть долгое время в кругу портных и сапожников, долгое время слушать их портновские разговоры. Так и мне неинтересно было сидеть со столярами, потому что «иностранец» и Федя были в самом деле столяры… толькостоляры!
«Чужие мы друг другу!» — решил я. На другой день я с трудом дотянул до вечера, когда надо было уезжать… Вся великость подвига этого человека утратилась для меня, когда я увидел те скудные формы, в которые вылился этот подвиг… «И все-таки и тут ограниченность!» — опять решил я, уезжая… Но когда на меня нападает гложущая, самобичующая тоска, я невольно опять склоняюсь пред сердцем и делами «иностранца» и стараюсь помнить только одно: «Он возвратил в трудовую массу троих человек, которые приготовлялись быть дармоедами».