Том 3. Новые времена, новые заботы
Шрифт:
А ведь всё добрые, хорошие люди — и какая тоска!
Не предаваясь, однако, отчаянию и не осмеливаясь доставить себе болезненного удовольствия в изображении мук, которые умеет проделать с вашей душой и мыслью эта аляповатая выдумка, известная под именем жизни, — давайте соберемся с духом и всмотримся в этот густой и тяжкий туман, скуки, пронизывающий насквозь все, что ни живет в так называемом интеллигентном кругу провинциального общества. Кто тут из представителей этого общества распускает этот туман, кто если не виновник, то хотя тип, в котором бы свирепствующее повсюду удушье выражалось со всеми оттенками, со всеми симптомами, болезни и было бы поэтому вполне объяснимо и ясно? Вот задача; посильное разрешение ее разгонит, хотя на время, нашу собственную скуку…
Неустойчивость, неясность мысли, по нашему мнению, составляет причину того душевного состояния, которое определяется словом скука. Человек, который заблудился в незнакомом месте, стоит и не знает, куда идти и у кого спросить; человек, поставленный в необходимость делать дело, которое начато до него и конечной цели которого он не знает и не понимает, — такого рода положения, по нашему мнению, должны ставить людей в невозможность правильно мыслить и развивают в них поэтому то душевное состояние, которое близко подходит, к состоянию скуки, тоски, даже отчаяния, и, следовательно, там, где мысль человека находится в более благоприятных условиях, где она свободна (какая бы по качеству ни была она), там не будет уж упомянутого болезненного и тягостного душевного состояния. Всматриваясь
2
Рекомендуем читателю в этом отношении роман П. Гейзе: «Дети века».
Итак, признавая Иванова за группу и не имея возможности не признать группой толпу людей, толкающихся вокруг «я», «мне», — мы находим, что взгляды этих групп на белый свет, — как там, так и тут, — совершенно определенны, совершенно категоричны, ясны; находим, что для каждой из них поэтому явления жизни должны быть понятны, ясны, а следовательно, должно быть понятно и собственное существование, его цели, его средства, — из чего же и как среди этих двух групп может родиться удушье скуки? Здесь, в обеих группах, может быть осмысленный гнев, нетерпеливая злость, ядовитая насмешка или жгучая боль, но того влачения существования, той поминутно теряющейся нити жизни, которые составляют упомянутое удушье тоски, — здесь быть не может.
И действительно, оно не здесь.
Оно не там, где говорят «мне», и не там, где говорят «не мне», — а там, где говорят и делают во имя того и другого вместе, где в кучу сбиты, спутаны и «мне» и «не мне». Оно гнездится между этими двумя полюсами идей — словом, оно в той, третьей группе интеллигентных людей, понятия которых одним концом расплываются во взглядах генерал-майора и землевладельца Веретенникова, а другим — в диаметрально противоположных взглядах ex-студента Иванова; оно гнездится в душе людей, так сказать, среднего сорта,людей среднего образа мыслей и взглядов, в душе людей средней добротности, говоря торговым языком, — и он-то, этот человек идей среднего качества, он-то и есть одновременно и виновник и тип поголовного удушья.
И боже, какое обилие повсюду этого среднего человека, этого богомаммонника! Он решительно заполонил своими средними взглядами все поле мысли, и везде, где только ни приходится ему предъявлять свои среднего сорта идеи и действовать во имя их, — везде царит тягостная пустота, умная глупость, и удушает тоска и скука. Он вместе с своими среднего сорта взглядами умеет внести пустоту, вялость и сон в любой факт живой действительности, в любое живое дело, отнимет соль явления, растлит его целомудренную простоту и оставит после своей бесплодной и в то же время мученической деятельности один дурной запах… Да, человек среднего сорта взглядов есть истинный мученик, истинный страдалец; плюс и минус ежеминутно разрывают его душу, в которой всегда, несмотря на страшные страдания, все-таки остается минус и минус; эта несчастная душа, точно белка в колесе, вертится в пустом месте, вечно волнуясь и спеша и все-таки ни до чего не достигая, несмотря на страшное утомление; человек этот к своему глубокому горю — недоволен, несчастлив тем, без чего не может жить; он любит то, что не может не считать гнусным; он делает то, чего не в силах делать, он принужден понимать такие вещи, которые его ум отказывается понимать, — словом, этот средний человек есть истинный мученик, агнец, закланный настоящим временем во искупление ошибок прошедшего и будущего… Плохи и трудны дела землевладельца Веретенникова; плохи, трудны, почти безнадежны дела ex-студента Иванова; они недовольны, злы, гневны, — но таких мук, какие переносит человек среднего образа мыслей, им никогда не приходилось испытать и сотой доли…
Повторяем, обилие людей с среднего сорта взглядом не подлежит никакому сомнению и делается совершенно понятным, если принять в соображение все, что случилось с русским обществом в последние двадцать лет. Тот или та, кому в настоящее время тридцать пять, сорок лет, пережил такую толпу совершенно необычайных по своему разнообразию душевных ощущений, что почти невозможно не быть ему человеком плюса или минуса. Ребенком он приучен
И в такую-то глубоко потрясающую минуту что же делал истинный духовный отец пробужденного сознания, чуткое ухо которого должно было понять всю глубину искренности грешника, каявшегося всенародно? Что делала литература? Страшно сказать, что творила она… Не говоря о явных изменах самой себе, своему вчерашнему горячему слову, — она принялась хохотать над человеком, который, бросив проторенный путь, потому что воспоминания о нем огнем жгли его подошвы, кинулся в сторону, в дремучий лес, завяз в болоте, — она принялась лечить больного дубиной. Кающийся грешник, не щадя себя, открывал свою душу, всю свою беду, боль и скверну, а отец духовный взял да и рассказал все это в виде анекдота в праздной компании, собравшейся весело провести вечерок… А ведь Влас тоже шел собирать на построение в растерзанном виде: он был бос, ворот его расстегнут, шапки на нем не было…
Да, духовный отец поступил совершенно неправильно, хотя и понятно, почему так поступил он. Что он ошибся, что это был не просто сальный анекдот — ему доказывает ежеминутно сама жизнь, уже стремящаяся обойти этого фамильярного исповедника, слишком много видевшего на своем веку и потому довольно-таки утомленного… Мы верим и понимаем, что «они не предали, а устали»… — и не будем поэтому распространяться о том зле, которое сделано хохотом и насмешками над человеком, «бившимся головою о камни»… Не будем распространяться еще и потому, что и помимо ослаблявшего силу страсти покаяния влияния литературы — самое прошлое каявшегося человека не могло исчезнуть бесследно и должно было рано или поздно всунуть свою свиную морду в светлый храм обновленного сознания… Корни дерева, зацветшего с такою силою, все-таки большею частию лежали в гнилой почве прошлого. Только сильные, необычайные характеры были поэтому в состоянии дотянуть дело покаяния до конца и пасть с честию и славою.
Большинству характеров не столь необыкновенных, но все же сильных и энергических, пришлось, — что мы и видим в настоящую минуту довольно часто, — употреблять громадные усилия для того, чтоб ежеминутно бороться с своими личными несовершенслвами и «заставлять себя» говорить то именно слово, которое сознание считает надобным, и там, где оно надобно. Мы можем указать на бесчисленное множество «хороших людей» во всех сферах общественной деятельности, которые, изнемогая лично под бременем своих несовершенств, своих дурных, издетства вкорененных побуждений, все-таки настолько умеют овладеть собою, заставить себя молчать, заткнуть своим дурным побуждениям рот, что, благодаря им, начатое дело, хотя и медленно, но аккуратно и верно, идет вперед. Эти люди, умеющие сломить себя, умеющие смирить, казнить свое дурное я,чтобы сказать и сделать то, что говорит мысль, что сознание считает требующимся в настоящую минуту, — эти люди тоже мученики, которым, однако, и честь и слава… Но и таких людей мало; и тут, чтоб удушить в себе маммонные требования, нужно слишком много воли, слишком большой природный ум, слишком крепкую организацию и волю… Таких людей мало (хотя на смену их уж есть иные, еще более сильные натуры, покуда еще не действующие), их мало везде — в литературе и жизни; но зато и той и другой совершенно овладел человек среднего образа мыслей, среднего характера, среднего темперамента… Это он, этот богомаммонник, выдумал манеру говорить битых пять часов и не сказать ни одного слава; это он выдумал фельетон с плачем о бедном брате и сальными анекдотами для публичных мужчин и женщин; это он обвиняет преступника, зная, что он не преступник; это он оправдывает виноватого кругом; это он хочет застрелиться и не может; это он украл деньги и незнал, куда с ними деться… Бедный, несчастный человек!.. Он везде, повсюду, во всем… Благодаря ему нельзя придумать ни одного плана, ни одного дела, — он скажет «да», и сделает «нет», и будет говорить вам «да» и «нет» изо дня в день, круглый год, так что истомит вас и обессилит. Защищая вас, он думает, что вас надо бы обвинить; предавая, он терзается и знает, что это подлость, он ропщет против неправды, — а она только им и держится; он обнаруживает львиные качества, когда сидит на цепи, и мышью ныряет в нору, очутившись на свободе. Он хочет свободы — и боится ее до ужаса; он постоянно жаждет любви — и не умеет любить; он путает бога и маммону, он путается у вас под ногами, он обзывает и себя и вас, говоря «да» и будучи в силах только сказать и сделать «нет», и наоборот, он, этот средний человек, душит вас в литературе, в суде, в земстве, в театре; это он заставил вас потерять аппетит к жизни, он — несчастнейший, мучающий и измученный средний человек, он — богомаммонник!
— Пиши! Сейчас… пиши!.. — на всю платформу раздается почти воплем, почти криком голос, очевидно женский и очевидно насыщенный слезами. Он несся из окна вагона отходившего поезда, и его рыдающий тон заставил вздрогнуть всех, кто в эту минуту был на платформе вокзала… Под влиянием этого крика провожавшие поезд люди почти все ушли с зерном глубокой боли в сердце; а одного человека он ударил в сердце точно ножом.
Была ночь, первый час; поезд ушел, ушли сторожа, ушли рабочие, а человек, так больно раненный в самую глубину сердца, стоял и не мог оторвать глаза от темной дали, в которой чуть светился красный фонарь исчезнувшего поезда…