Том 3. Новые времена, новые заботы
Шрифт:
Но эти скверные ощущения породы герой наш таил про себя. Он знал, что на этих плутов надобно смотреть совершенно иначе, он знал, что они невиновны в том, что плуты; точно так же он знал и то, что если обер-кондуктор вдруг засиял, прочитав его будущее звание, то черта эта в обер-кондукторе очень дурная, что она означает его благоговение, рабское благоговение пред властью, пожалуй, даже перед размерами оклада, который выпал на долю тому или другому счастливому. Он знал, что такого рода благоговение недостойно человека… Он все это очень хорошо знал, и поэтому ощущения, родившиеся в нем, таил про себя, под шубой, в глубине сердца… Мало того, явившись на место, он привез с собою и водворил вокруг себя непомерное количество самых либеральных нововведений. Он ходил в больших сапогах и дрянном пиджачишке, подавал писцам руку, хохотал с ними; щедро раздавал деньги вперед, под жалованье, предлагал свои книги, но уж смотрел на весь этот народ не как на искаженный продукт искаженных условий жизни, не как на несчастных, а как на сволочь, достойную глубокого презрения, притом презирать эту сволочь, ему почему-то казалось, мог только он. Только он стоял выше всей твари, забывая, что делает с тварью одно и то же дело и во имя одних и тех же интересов. От этого-то ни с того ни с сего данного ему права быть выше этой
— А она?
Ей становилось все скучнее и скучнее с каждым днем. Она, некрасивая, отказавшаяся от «всего этого», умевшая жить только так, как жили они до сих пор, — не понимала и не могла помириться с этой, пробуждавшейся в ее муже, развязностию, самодовольствием, вообще с пробуждавшимся в нем барством… С каждым днем она видела все яснее и яснее, что холопство, его окружающее, уверило его в том, что он что-то значит такое, чего другой значить никоим образом не может, и что его пустая работа — занятие довольно серьезное. Ему действительно иной раз «все» начинало казаться пустяками… Он иной раз бывал очень серьезен, выводя свою фамилию.
Вся эта разница между прежними друзьями и теперешними мужем и женой, зачисленными в разряд высшего провинциального общества, — сначала только чувствовалась, не высказывалась открыто… Либеральные взгляды и приемы продолжали еще существовать, по-видимому, в их взаимных отношениях. Но раз ставши на эту дорогу, раз признав угождение самому себе делом очень важным, — надо было уж и идти по этой дороге. И вот оказывалось необходимым, чтобы жена была любезна с такими-то и такими-то, — хотя он, разумеется, считает их консерваторами, дураками; оказывалось необходимым повоздержаннее вести знакомство с девицей Сорокиной, так как она была компрометирована и так как, несмотря на то, что он вполне сочувствует («передай ей, пожалуйста, двадцать пять рублей на…»), — это знакомство может повредить… Презрение к обществу стало смешиваться с ухаживанием перед ним, потому что нужно, чтоб оно не мешало быть в хорошем расположении духа. Симпатии к тем, к другим, симпатии, не обещавшие исчезнуть даже когда-нибудь совершенно бесследно, — стали отравляться ясным сознанием, что все это глупо, что все это грубо, дерзко… По временам образ скучной и унылой жены, которая не умела держать себя в этом новом обществе, не умела весело соврать, не умела утаить своих симпатий к девице Сорокиной, наконец просто не умела даже одеться прилично («что вовсе не мешает»), — иногда этот унылый, не у места торчащий образ, поминутно напоминающий что-то другое и мешающий человеку чувствовать себя хорошо, — иногда он поднимал в его душе пресквернейшие ощущения. Целый день человек чувствовал себя хорошо; целый день он был занят (в этом, наконец, он убедился), целый день он очень снисходительно принимал дань почтения и уважения, — и вдруг, придя в хорошем расположении духа домой, видеть какую-то болезненную и унылую физиономию. Физиономия эта не хочет ни за что ехать к Иванишевым, а Куролесовых сама не хочет принять… Чорт знает что такое! Почему он взял должность? Потому что у него не было поддержки, он не вынес… «Переводы! Переводы, конечно, превосходная вещь, но ведь в три года было получено пять рублей; на это жить нельзя…» Пошли такие речи, особливо в минуты раздражения, что он почти все это проделал для нее; он так выводил это правильно и ясно (говоря вообще о женщинах), что она начинала чувствовать себя просто дурой набитой, такой дурой, которая рождена на то, чтобы связывать человека, что жить на белом свете она решительно не имеет права. Это вгоняло ее в какое-то упорство, в какое-то тупое негодование на свое положение и возбуждало охоту разорвать всякую связь с тем новым кругом мужниных дел и знакомств, благодаря которым она ежеминутно должна была чувствовать себя дурой…
Нужно было видеть, что за мучения испытывали они оба, появляясь в обществе или принимая у себя. Они были истинные мученики, и любезность и развязность мужа в присутствии жены были связаны почти по рукам и по ногам — он чуял, что она смотрит, и не мог врать перед новыми знакомыми с того же развязностию, <как> если бы ее здесь не было. Если же иной раз ему удавалось пересилить себя и овладеть собой настолько, чтобы не стесняться присутствием жены, — зато каково было им оставаться с глазу на глаз? Спрашивается, из-за чего все это вранье и притворство? Из-за чего эта мука, эта напряженная выдумка разговоров с людьми, которых презираешь? Эти вопросы чуть не ежеминутно задавали впалые и, отчасти, гневные глаза жены; они выводили мужа из себя. Точно он не знал всего этого, точно ему самому легко проделывать всю эту чепуху; если же он проделывает ее, то — почему? И тут оказывалась виноватой она, потому что, идя по такой трудной дороге, надо иметь и силы. «Переводы!.. Пол-листа с немецкого. Необыкновенно!»
Наконец положительно захотелось освободиться от этого взгляда ненависти и презрения, которым наделяет ежеминутно жена, в то время когда он сам очень хорошо чувствует и понимает, что делает. Тут-то именно и надо поддержать, и вместо того — ненависть. Все это нелепо и глупо. Необходимо было, ужасно необходимо было кончить. С каждым днем эта унылая фигура делалась все неприятнее и неприятнее; присутствие ее, разговор, самомалейший вопрос («не закрыть ли форточку?» и т. д.) делались все тяжелее, неприятнее, злили… Каждый день расстраивая то покойное состояние делового, уважаемого и умеющего обделать дело человека, к которому герой наш привыкал все больше и больше, — жена положительно стала невыносимым бременем, чистым мучением, отравляла жизнь… день за днем, год за годом… «Ведь жизнь уходит! Неужели возможно жить с этим ужасным состоянием в душе? Кто же так живет? Пройдут годы — и что же?» Ему начинало казаться, что годы несутся с ужасной быстротой, что уж не за горами старость, что надо же жить, так как в сущности и служба и все это — вздор, надо же жить… И он стал жить так, как могла «жить» его порода: на стороне завелась самая пошлая интрига, да не одна, а сто тридцать одна… поистине свинская связь.
…Рассветало. Муж, оставленный с глазу на глаз с самим собой, припоминая всю вереницу причин, которые довели его до разрыва, ясно как на ладони видел, что причины эти в его породе, в его, так сказать, зоологических свойствах… Теперь, когда гневный, укоряющий во лжи взгляд не мучил его, — мысль проснулась вдруг, проснулась сильно и гневно и громко говорила ему что только связав по рукам и по ногам эти зоологические качества, что только покорив их, он будет чувствовать, что живет; что только тогда задача современной жизни будет ясна ему и даст ему интерес жить на белом свете… Он хотел бросить место, уйти в деревню рубить дрова, исходить, исколесить всю Россию, чтоб устать до последнего издыхания и работать для других, так как в этом задача жизни, в этом счастье, радость, в этом все.
Но тут он заснул… И потом, разумеется, ничего не вышло.
Шила в мешке не утаишь *
г. Тестоединск
…Не ждите, чтобы я писал вам что-нибудь о «молодежи», о ее целях, планах, делах… Ни дел, ни планов, ни целей — нет, потому что нет молодежи, — она вся сидит по тюрьмам, по острогам. Можно с уверенностью сказать, что все мало-мальски желающее «новых» порядков удалено со сцены действия, на которой поэтому совершенно свободно действует «обыватель», обыватель покупающий, продающий, дармоедствующий и почитающий свое начальство. Действительно — обывателю простор, раздолье, и можно бы положительно было потерять голову, если бы — по счастливой русской пословице «шила в мешке не утаишь»— то «новое», которое казалось совершенно удаленным со сцены в лице русской молодежи, — не прорывалось там и сям, как шило из мешка, в самых, по-видимому, неподходящих для этого «нового» людях и делах…
Вот об этих-то проявлениях «нового», или шила, высовывающегося из корявого, скверного и дурно пахнущего провинциального мешка, я и намерен писать вам возможно чаще. По-моему — эти проявления должны непременно радовать всех вас, скитающихся за границей с постоянной мыслью о России и с постоянно сознаваемой невозможностью быть в ней и трудиться для нее. Неужели в самом деле вас не порадует хотя следующий факт из нашей тестоединской… ну, уж так и быть!.. жизни. Этот факт — из поповских дел, и все письмо посвящено им.
Вы знаете конечно, что такое проповедь, слово, речь, которые обыкновенно выгоняли слушателей из церкви, по причине своей догматической суши, и были вообще сигналом к «шапочному разбору» и к рюмочке «после обедни». Обыкновенно оратор — архиерей ли, простой ли поп — брал какой-нибудь текст из священного писания, например: «И шед — удавися», и, виляя часа полтора лисьим хвостом риторики, кое-как приплетался к царской фамилии или к благодетелю храма сего. Словом, это вообще была риторическая чепуха… Судите же, до какой степени я должен был изумиться, когда на той самой кафедре, где сотни лет кряду иереями и архиереями плелась эта чепуха, — раздаются, и притом с явным неподдельным гневом, такие слова, как «коммунизм», «уничтожение существующего порядка», «реализм», «вредный материализм»… Шило вылезло — вон где! из-под поповской рясы, при всем честном народе! — Это ли не ново и не приятно? За последнее время в Тестоединске было произнесено штук пять-шесть проповедей, в промежутке нескольких дней. Говорил и архиерей и простые попы, говорили тоже по случаю праздников и царских дней, начиная также с текста «и шед — удавися», путаясь в небе и в грязи и в царской фамилии, точно в длинных полах своей рясы, когда пьяные ноги не действуют, — и везде, во всей этой чепухе, из кучи, сложенной из текстов, доброхотных дателей, царей, цариц, их супругов и супруг и т. д., вылезало шило острое и колючее, вылезало то грозное будущее, — которого не утаишь.
Это факт радостный!
Рты тестоединских ораторов раскрылись с легкой руки высокопреосвященного Варсонофия… 7 октября было открытие реального училища. Его высокопреосвященство сказал слово. [3]
«…Приветствую вас, господа граждане города Тестоединска, с открытием нового источника просвещения, желанного вами, в котором дети ваши могут получить образование, доступное для всех, по их силам. Вас же, господа начальники и наставники училища сего, приветствую с новым поприщем для вашей просветительной деятельности…»
3
Эта и нижеследующие речи и слова приведены с буквальной точностью.