Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
— Какая шаль, когда в одной цене она с платком?
— В одной цене, так себе платок возьми.
— В одной цене, — вставит Павлова жена и усмехнется.
— Ты чего еще тут? — накинется на нее старшая сноха. — Надо тебе братьев ссорить.
— А ты что? — загорится Павлова хозяйка. — До коих пор терпеть тебе?!
И пойдет! Ввяжутся другие, — в 22 рта, как примутся друг за дружку, так тут хоть святых выноси.
Старуха тихая, хорошая выйдет в сени, сложит накрест руки: господи ты боже мой, базар, настоящий базар! Люди идут, останавливаются —
До драки дело дойдет: лезут друг на дружку, глаза повыпячивают. — все пучеглазые — точно им сам дьявол крови своей подбавил вдруг.
Сбились, запутались и об чем ни начнут, всё к тому же съедут. Не жизнь, а каторга, — одно с утра до вечера.
— Тьфу ты, пропасть какая! — отплевывался Николай.
Отплевывался, отплевывался; терпел, терпел и не в силу стало: пусть будет холод, пусть будет голод, да не слышать их проклятых глоток.
— Дели, отец!
Шутка сказать: дели. Пропадает семья.
Плачет старуха, дерет голову старик — все у него бывала повадка этак кверху головой — дери не дери, не уймешь больше: делить надо от греха.
Половина достатка ушло, а ртов две части осталось. И то бы стерпели, если б не подать сгрудили вкруте и случай не вышел такой: считали они недоимку на себе сто двадцать три рубля, а вышло сто восемьдесят семь рублей. А упомнишь как — народ неграмотный. Туда-сюда: Авдей — я не знаю, Павел — я не знаю. Так и ушел хлеб, а из скотины только лошаденка да корова остались. Смотрел, смотрел старик, как забирал кто куда его добро — лошадок да коровок, да овец — да так без памяти и повалился на землю.
С тех пор и навовсе ума решился. Ходит лохматый да страшный, ребятишек по селу пугает… То мелет чего-то такого, что и не поймешь, задумается, а то подскочит:
— А хочешь, я тебе лошаденок, коровок подарю?
С этакой-то оравой сам-одиннадцать и налетел Николай на голодный год. Думали так, этак, а тут все одно к одному так подошло… каждое дело ножом уперлось — ни взад, ни вперед…
Идет разговор о том, что кормить станут, а пока что — хоть землю грызи. Заглянул как-то к Николаю Михайло Филиппыч, староста церковный, — да так и обмер.
Уставились в него со всех концов избы одиннадцать голодных: дети да бабы… До конца дней не забыть… Лица темные, а глаза-то точно с другого света глядят. Сам-то, молодой хозяин, сидит на лавке ровно веселый да только ногами болтает.
— Ты что?
— Что… Вот хлеб не едят…
Смотрит Михайло Филиппыч, не поймет в чем дело: потупились все. Вздохнула старуха, взяла со стола ломоть, кажет, тихо, сама не в себе, говорит:
— Михайло Филиппыч, да ведь как же есть-то его?! горсточку одну всыпали муки, а это вот все полова — мякина, да солома… Нутро не принимает! О господи, смерть-то уж скорее бы приходила!..
— Ну так что смерть?! Вот прирежу горла, как курчатам…
Налился, выпятил глаза Николай, дрожит от злости… Сидят, ни живы, ни мертвы. Соскочил с печи старик, подбежал к Михаиле Филиппычу:
— А хочешь, я тебе лошаденок, коровок подарю? Как закричит Николай:
— Брысь ты!
Опять назад на печку, взлез проворно и глядит оттуда из-за ребятишек: смекает точно что, словно забота какая донимает его.
— Что ты, что ты, господь с тобой? — говорит Михайло Филиппыч. — Ты что ж молчишь-то, сидишь сычом? Что не придешь?
Знает сам, что приходил к нему Николай, да уж так…
— Иди, дам, жив будешь — отдашь…
Не верит Николай. Смотрит в пол, сдвинул брови: господи, неужели его жалеть хотят?! Отпустило ровно что, заплакал даже. Вытирает слезы, размяк:
— Прости христа ради… Невмоготу… Руки на себя наложить хотел: нет силы… Сбирать пошел было, нетто на такую ораву соберешь?! Их услать? близко-то — и у людей нет, подальше — одежи нет… Вот оно, Ми-хайло Филиппыч, как дело поворотилось — году нет… как жили… Думал ли…
Идет от Николая домой Михайло Филиппыч.
— Ах ты… Наказал людей своих господь… Вот оно…
Словно и совестно ему: знает он и сам, что ровно не крестьянским делом занимается, добро свое мотая, — так ведь чего станешь делать, — не может он отказать человеку, а тут еще год такой подошел… Другие вон могут терпеть, а как терпеть? Душа божья по два дня не евши…
А вот Андрей Калиныч у ворот сидит — мимо идти — эх, крепыш мужик:
— Какая нужда!.. — махнет рукой и слушать не хочет…
А всего-то: хозяйка да он… Денег не считано… Десять работников по зимам только держит: в степь гоняет — туда овес, а оттуда рыбу… Лопатами гребет деньгу, — а попадись ему только!.. Как говорится: лиха беда — сотню сбить, а там и пойдут приставать к куче; деньга деньгу любит, — только умей, да не мотай. И скуп! Куда копит? Хворый сам: рябой да желтый, волосики-то жидкие растреплются, шапку старинную от дедов высокую наденет, круглый год в валенках — все ногами жалуется — идет по селу: вся и цена ему ломаный грош… сунься-ка!., вот люди говорят: в сотню тысяч не уберешь… Темное богатство: от дедов, — деды и на волю еще вышли… торг у них фальшивыми деньгами был — с того и жить пошли. Даром, что вот такой последний мужичонка с виду, а горд же да едкий… Рассердится, затрусится даже: дрожит, желтыми белками учнет водить. А другой раз заговорит — все присказками — и не поймешь, что к чему у него… умный мужик… власть большую имеет: ровно и дела ему нет ни до чего, а во всем, чуть что, к Андрею Калинычу… Мир без него и дела не сделает… так, словно овцы без козла.
Близко с Михайло Филиппычем и живет. Тут за ним же и Иван Васильевич лавку держит: весь переулок — всё люди с достатком — так и вытянулся по реке: ехать с той стороны, все шесть изб богатеев на виду. А за ним уж вся деревня — в два порядка потянулась, — один к выгону, а другой в гору, где лес. Те избы, что выше на гору поднялись, только и выглядывают и ровно стыдно им глядеть оттуда, растрепанным да гнилым, на пруд, на дорогу, на поля, на усадьбу барскую, что с садом да с зелеными крышами весело сбежала к пруду. Идет Михайло и думает: эх, смеются богатеи над ним за его доброту.