Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
Пахом Степаныч не то что громко говорил, а прямо кричал.
— Да ты что его благородию шумишь-то?
— Постой, — досадливо перебил его Пахом. — Ты послушай только, господин, какие у нас дела творятся. Рассказать, поди, так не поверишь. А все право. Вот хоть, к примеру, он. Ну что, нешто не били меня?
— Мало били, — шутливо ответил крестьянин.
— Не валили, как быка, на землю? ну?
— Ну что ж? Валили.
— Валили? — с горечью переспросил Пахом. — А по закону это?
— Стало, по закону.
— По закону? Человека обесславили, — я вор, что ли?
— Кто же говорит?
— Так за что ж меня били?! — вскипел вдруг Пахом.
— Да отстань ты, ну тебя… я тебя, что ли, бил? Мировой назначил.
—
— А тебе надо долго было мешаться? свои деньги платили, что ли?
— Постой! — сделал страшную гримасу Пахом, открыв свою бегемотовскую пасть, — не за свое дело стоял, за мирское.
— Ну, вот тебе и мирское, — ехидно хихикнул крестьянин.
— Постой… Ладно. Что ж я худого сказал, твое благородие! Только и всего, что старшине, как он свой приговор постановил, так что баня сгорела, ну действительно сказал, что все вы — одна сволочь — и верно!
— Ну, вот тебе и вышло верно.
— Паастой!.. Ну вот, призывают меня после того в правление и без суда и спроса, так и так, пятнадцать розог. Не желаю. «Вали его!» Дай, говорю, месячный срок обжаловать, Дай двухнедельный, дай недельный, дай три дня!
Голос Пахома перешел в какой-то воющий рев.
— Навалилось десять человек народу, что я поделать могу?! Один хватает за руки, другой ноги, третий рубаху рвет…
Пахом Степанович замолчал на мгновение.
— Уперся я, — начал он снова, — в первый раз тихо этак рванул: раз-другой, — ну, сила, можешь видеть, — посыпались кто куда… Опять насели… опять таскали-таскали — брякнули на скамейку ребром, так и сейчас вышибленное. Ну, уж там дальше, как в тумане. Повалили, уселись на само на ребро, били-били, — я уж не помню. Ну, отлили, отошел. Я в ту же минуту прямо в город. Пришел к губернатору и прямо ему так и говорю: «Ваше высокопревосходительство, глядите», да и поднял рубаху; поднял рубаху, а там все тело так и запеклось. Взял его пальчик да и вожу по ребру, а ребро-то: трик-трик. «Это что ж такое?» — говорю. Ну, меня сейчас в госпиталь на излечение. Следствие…
— Ну?
— Ну и ничего: кому надо?
— Да не слушайте вы его, ваше благородие, утомит он вас, а толков никаких ведь не добьетесь… пятнадцать лет вот мотает и себя и мир, — уж его и на высидку присуждали — совсем супротивный человек стал.
— Супротивный? — Пахом плюнул и быстро ушел.
Отойдя, он остановился, как будто рассматривая что-то, а сам слушал.
— Вина не в старшине тут была, а в мировом. Вышел приказ, старшина взял да и выпорол. А мировой-то смекнул, что дело неладно, и водил его все это время, — ну, а теперь действительно ушел, и дело открылось. Так ведь сколько лет же ушло. Да и дело он свое сам же испортил. «Не стану, говорит, подати платить, когда так». Совсем отбился, — до сих пор и не платит. Ну, нынче велено продавать у него сено и дрова.
— И не буду платить! — гаркнул издали Пахом, — по какому такому закону меня калекой сделали? Кто бил, тот и плати.
— Совсем пустой мужичонка. Жил хорошо; все смотал, все бросил, все перевел на кляузу, — ничего не стало; вся изба завалена — все черновиками да прошениями, — сосут с него, конечно, а он всё собирает их. Чуть что и сейчас: «а черновик?», а что такое черновик, и не расскажет, поди. И так уж он иссутяжничался, что чуть что кто, сейчас тянуться. Семена ему тут богатый мужик продал, так ведь что выдумал? «Не всхожи», — байт. И ведь суд затеял на пятьдесят рублей. Мужик-то богатый, взял да и вынес ему пятьдесят рублей. «На вот тебе, говорит, я такой же человек и останусь, а ты все такой же прохвост будешь». Право, так и сказал, так и отрезал. Пустяшный человек, разговоров не стоит. А теперь, прямо сказать, умом тронулся, — хихикнул крестьянин, заглядывая мне в глаза. — В город опять идет: прослышал, князь какой-то едет. Кто едет — он сейчас же торбу на плечи, айда пошел…
— Сволочь! — плюнул Пахом Степанович. — До смерти буду ходить, а правду-матку найду. Из-под земли ее вырою!..
Так и запечатлелась эта громадная, тоскующая, точно в кошмаре каком, фигура с своими черными курчавыми волосами, которые, как змеи, обвились вокруг громадной его головы.
Коротенькая жизнь *
Посвящается дорогому моему сыну Сереже
Наше знакомство только что началось, и я, как это, вероятно, со всеми бывает, незаметно напрягал свое внимание, чтобы поскорее уяснить себе нравственный облик нового знакомого. В таких случаях иногда бывает то же, что и с новой книгой, с содержанием которой хочешь бегло ознакомиться, чтобы выяснить вопрос: стоит ли тратить на нее время.
Местом нашего знакомства была деревня. Обстановка — помещичий дом с следами некогда довольно богатого прошлого. Теперь все это носит уже на себе следы времени и отсутствия интереса со стороны хозяев к восстановлению былого. Впрочем, в широких с потертой материей креслах сидеть удобно и приятно.
Владелец — одинокий старик, худой, высокий, сутуловатый, бреется, носит военные усы и с виду составляет одно целое со всей своей обстановкой. От всей его фигуры в первое мгновение веет немного холодом. Это сухой, строгий, представительный старик, если можно так выразиться, с капризными манерами избалованного когда-то светского человека; но в серых строгих или, вернее, внимательных глазах холода нет. Чувствуется мгновениями в хозяине какая-то рассеянность, и тогда он точно забывает вдруг все окружающее, и взгляд его, блуждая, вероятно, в далеком прошлом, делается ласковым, но каким-то далеким и чужим вам. Это — ласкающая задумчивость красивого осеннего пейзажа, мимо которого при последних лучах солнца проносится ваш поезд, это, конечно, чужое вам, и вы забудете о нем, но в данное мгновение этот вид ласкает ваш взгляд и будит что-то. Переход опять к действительности, возвращение в обстановку, окружающую его — медленно, и следы неохоты оторваться от своих мыслей явно обозначаются на его лице. Мы провели уже несколько часов вместе, пообедали и теперь в его кабинете пьем чай.
Я чувствую удовлетворение и возрастающий интерес и не жалею, что потерял день из моей кочевой жизни, чтобы лично повидаться, а не с помощью переписки переговорить о случившемся, у нас с Александром Дмитриевичем С. деле.
Разговор о деле давно кончился, и я, предполагая сперва было уехать, принял приглашение хозяина ночевать у него. Принял потому, что чувствовал какую-то душевную уютность, да мне и просто хотелось отдохнуть в этой по моим нервам пришедшейся обстановке,-
Очевидно, и хозяин чувствовал это мое удовлетворение, и это еще быстрее создавало между нами близость, которая, впрочем, никакими внешними признаками не обнаруживалась.
— Если вы не передумали, то мы, пожалуй, и пойдем, — обратился ко мне после чаю Александр Дмитриевич.
Он звал меня в основанную им школу, о которой я и раньше уже слышал и сам просил хозяина показать мне ее.
Александр Дмитриевич приподнялся с своего кресла с некоторой неохотой, какую испытывает, например, молодой автор, когда хочется ему прочесть написанное и в то же время от мысли, что теперь читаться это будет уже в иной обстановке, чем когда писалось и чувствовалось, — людям, которые, может быть, находятся в совершенно ином расположении духа, — его вдруг охватывает тоска, и хотел бы уж он быть в этот момент за сотни верст от своего чтения, от этого общества, которое кажется ему вдруг враждебным и сухим и не расположенным заранее ко всему, о чем бы ни вздумал говорить с ним автор.