Том 3. Очерки и рассказы 1888-1895
Шрифт:
«Теперь пора», — очнулся Либерман, и сердце его мучительно екнуло.
Машинально застегиваясь, он пошел из вагона в вагон, пока не вошел в коридор первого класса.
Он заглянул в купе, где сидело несколько человек, в том числе и писатель.
Он отошел и опять заглянул.
Его худая, грязная, подозрительная фигура, бледное, истощенное лицо, взволнованные глаза обратили на себя внимание, и один из сидевших, когда опять Либерман заглянул, грубо спросил:
—
— Извините пожалуйста… здесь… И Либерман назвал фамилию.
Писатель, недоумевая, поднялся и смотрит на Либермана.
— Либерман…?
«Либерман, Либерман…» — напряженно завертелось в голове писателя. Он вспомнил две рукописи, которые передал ему доктор, — «Горе старой Рахили» и еще какая-то… Так вот этот оригинал, обращавшийся к нему с письмами, начинавшимися всегда словами: «Дорогой учитель и писатель!»
— Очень приятно…
И писатель, осторожно выбравшись из купе, вышел в коридор.
— Ах, я так рад вас видеть, так рад…
Либерман волновался, потирал руки и смотрел ласково, любовно на плотного блондина.
Блондин в это время с деловым видом нехотя осматривался и говорил:
— Где ж нам поговорить? Вот разве здесь, у входа…
Либерман не слышал. Он заговорил о своем последнем письме. Он извинялся: письмо, конечно, глупое, — он очень волновался… Он сам понимает это очень… Ах, он так рад, что теперь он, наконец, видит…
Писатель снисходительно вежливо перебил его.
— Я прочел обе ваши рукописи. Несомненно талантливо и ярко там, где вы пишете знакомую вам жизнь… Простой еврей у вас выходит прекрасно, но когда по поводу его мировоззрений вы начинаете разъяснять читателю, что он, простой еврей, неверно думает, тогда это… Вы хотите удивить читателя вашим развитием, ко вы забываете, что развитее читателя нет человека в мире… Вы его не учите, и он не позволит вам себя учить.
Либерман перебил и проговорил:
— Ах, это совершенно верно… Я совершенно понимаю, что вы хотите сказать… Ах, это так важно…
Либерман с удовольствием прищурился. Блондин смерил глазами молодого, пылкого человека, которого точно жег какой-то внутренний огонь.
— Я, знаете, — говорил между тем Либерман, — помощник провизора. Знаете, ведь я так, самоучкой… Я год тому назад еще и по-русски говорить не умел…
— Да, язык у вас очень неправильный…
— Ах, я знаю. Знаете, я теперь учусь очень много-Только, знаете, так трудно и некому указать, что и как…
— Вы где живете?
— Я живу возле Абдулино… в деревне, знаете… маленькая аптека…
Либерман вспомнил, что через неделю надо платить за эту аптеку аренду, вспомнил, что надо непременно в Самаре достать денег, сделал гримасу и спросил:
— Пожалуйста, скажите мне откровенно: могу я быть писателем?
Блондин не сразу ответил.
— Талант писателя у вас есть и теперь… Но, откровенно вам скажу, этого мало…
— Мало?
И лицо Либермана так болезненно сжалось, что писателю жалко его стало.
— Вот что… если позволите, я попробую переделать вашу рукопись «Горе старой Рахили».
— Ах, пожалуйста!
— И пришлю вам на одобрение.
— Зачем? И тогда, вы думаете, это может быть напечатано?
— Я постараюсь.
— А когда?
— Не раньше, во всяком случае… недели.
— Ну что ж…
Либерман питал слабую надежду: доктор гнал его на юг лечиться, — на эти деньги он и хотел ехать.
«Ну, поедем осенью».
— Попробуйте вы вот как… — заговорил опять блондин. — Пишите вы из еврейского быта, но так, чтоб нельзя было и догадаться, что пишете это вы, а не тот самый простой еврей… Вот как у Короленко: он пишет теперь «Без языка»… там только польские крестьянки и крестьяне думают и говорят по-своему, и им нет никакого дела до того, как подумают об этом… Так и вы, возьмите человека, который ниже вас в умственном развитии, и пишите так, чтобы и не догадались, что это вы — образованный автор — пишете… Попробуйте так написать что-нибудь… Я думаю, тогда лучше пойдет дело…
— Я попробую… Я буду писать об наших евреях. Знаете, у нас часто считают, что как еврей, так уж и плохой человек… Знаете, это ведь совсем, совсем неверно… Я знаю хорошо, очень хорошо таких евреев. Старые, — они как-то за свою веру держатся, и тут худого нет! А молодые, знаете, евреи, — они хотят образоваться, хотят… Господи, если я буду писатель…
Либерман глубоко вздохнул.
— Я все это так напишу… И это будет хорошо, потому что все это такая правда… И, знаете, нет ничего больше, как правда на свете… И как трудно, знаете, нам, бедным евреям… Боже мой! Смеяться можно… всегда смеешься, а сердце болит…
Либерман покраснел от напряжения и заговорил еще взволнованнее:
— Извините, пожалуйста, — я так прямо все говорю, я так рад, что могу говорить с вами… Это такое удовольствие говорить с образованным человеком… У нас в деревне только нищие, мужики… Только придет, — расстроит… Я и доктор у них, и лошадь и корову лечи… Простые, добрые люди… Книжки я им даю… Извините, пожалуйста, я вам все не то говорю… Ах, как вы меня обрадовали!..
И Либерман, восторженный, радостный, говорил и говорил. Казалось, вот-вот он улетит.