Том 3. Оказион
Шрифт:
А мне чего-то бывало жалко и при всей своей неопытности, но с недумной уверенностью я вступал со стариком в самые резкие споры, доказывая прямо противоположное, и нередко брал верх, и тем самым отводил беду неминучую.
И старик искренно привязался ко мне и пошла у нас закадычная дружба.
За два года до смерти Михаила Аверьяныча померла Марья Васильевна, уязвив его в последний раз, будто ждет он ее смерти затем только, чтобы жениться на Полашке, неряшливой соседской кухарке.
На это Михаил Аверьяныч, во всем другом признававшийся, тут в первый раз не выдержал.
— Видит Бог! — сказал он и, похолодев, трясущийся вышел.
Чернющая тоска, как волчком, завертела им.
— Держу
А я тогда по недумности моей уверенной —
— Несомненно, — говорю, — знамение: не иначе, как смерть близкого человека.
— Значит — он не окончил, не то от страха, не то словно обрадовался чему-то, что и досказать стало страшно.
Мне не раз в разговорах с Михаилом Аверьянычем приходилось выдумывать самые разнообразные толкования и снам и приметам, и говорил я так, не очень веря, а потому не очень, что кто ж это знает?
— Так бы уж поскорее! — договорил он вслух свою мысль и полез к шкафчику.
Признаюсь, я ничего не понял.
Я понял наутро, когда услышал торжественный рассказ, как ночью действительно скончалась Марья Васильевна.
— Успокоил Господь ее пролежни! — закончил Михаил Аверьяныч и истово перекрестился.
Успокоил Господь и самого Михаила Аверьяныча, но уж без всяких знамений, впрочем, и являть-то некому было, ведь, кроме меня, ни души.
А помер старик за рюмкой коньяку над раскрытой книгой Добротолюбия.
Незадолго до смерти подарил мне Михаил Аверьяныч четыре тетради своих дневников, но с зароком: ничего не опубликовывать до смерти.
По его словам в этих дневниках немало заключалось вещей достопримечательных.
«Одних сбывшихся снов семьсот семьдесят семь, водных чудес тридцать и три, спиртных десять, а казусных больше тысячи».
Увы! Всего одна-единственная тетрадь сохранилась, другие же все забрал Иван Михайлович, сын Михаила Аверьяныча, учитель, приехавший внезапно из Петербурга на похороны отца.
Да и эту единственную тетрадь, обезвредив, оставил у меня только потому, что в ней нет ничего занимательного — ни снов, ни чудес, ни курбетов. От последних и самых зарочных — их особенно выискивал учитель, — каким-то чудом уцелело в моей тетради всего несколько строчек. Но и по этим курбетным строчкам живо встает в памяти младенный старец.
«27 мая в 37-ой раз был в Столбах, посещая рыжую (стерто), и опять благополучно. Но испугался: на губе прыщик. Сей день пришло успокоение и возблагодарил Всевышнего. Здрав и невредим».
«В тот же раз забыл штаны свои в оных Столбах и в 11-ть часов дня при светлом солнце возвратился для отыскания портков, будучи осмеян всеми блудницами. Причем от волнения хмель испарился из безумной главы моей».
«Магический реализм» Алексея Ремизова
«Я рассказчик на новеллу», — сказал как-то о себе А. М. Ремизов — автор больших мемуарных книг, запечатлевших значительные события истории целого поколения русской интеллигенции первой половины XX столетия. Это важное признание писателя достаточно точно отражает прием, положенный в основу его крупных произведений. Все они принципиально мозаичны и составлены из множества отдельных, композиционно выстроенных рассказов, которые первоначально публиковались самостоятельно, затем постепенно перегруппировывались в циклы, циклы организовывались в главы, а главы — в романы и повести. Собранные воедино, ремизовские новеллы представляют собой одну большую литературную автобиографию, в которой отразились хроника русской жизни и сейсмология народных умонастроений 1896–1921 годов.
Первый рассказ Ремизова (он не сохранился) был написан в тюремном заключении, и это обстоятельство предопределило тематику и интонацию его ранних
1
Ремизов А. Иверень. Загогулины моей памяти / Ред., поел., комм. О. Раевской-Хьюз. Berkeley, 1986. С. 14.
«Милостивый Государь! Полученная через г. Бердяева рукопись „В плену“ не будет напечатана. Это вид литературы не удобен для нашего журнала вообще — не то стихи, не то метрическая проза. Что же касается содержания, то, не разбирая его по существу, что завело бы нас слишком далеко, редакция находит его вымученным, претенциозным и неестественным. Слишком приподнятый тон в связи с неясным содержанием делает все произведение нехудожественным» [2] .
Ремизов никогда не подражал «настоящим писателям», и потому игнорировал общепринятые литературные правила или неизвестно кем установленные художественные ограничения. Неслучайно ему так запомнился один из первых рассказов Вяч. Шишкова («Помолились»), герои которого — тунгусы в поисках товарища пришли из тайги в поселок, и, не приученные к разлинованной улицами местности, где каждый дом был отграничен своим забором, принялись шагать прямо через заборы: поверх границ. Так и Ремизов — шагая поверх границ — нарушал каноны современной ему литературы.
2
РНБ. Ф. 634. № 249. Л. 2–2 об. (На бланке редакции журнала «Мир Божий»).
Если читатель захочет найти в его рассказах последовательную цепь событий, то, пожалуй, придется перелистать десяток-другой текстов, пока не встретятся, скажем, «Суд Божий» или «Петушок», которые действительно отличаются от большинства новелл своей подчеркнуто повествовательной манерой. Почти полное отсутствие нарративной динамики нередко вызывало упреки критиков: «Статические способности Ремизова и почти полное его бессилие создать движение в рассказе, давать психологию „действия“, сказывается и в лучших его вещах» [3] . С этим автору приходилось соглашаться: «Правда, не умею я писать, не умею описывать, как люди движутся, и думаю (и Вы это уразумели), в этом все мое существо бедное» [4] .
3
Измайлов А. А. Пестрые знамена. Литературные портреты безвременья. М, 1913. С. 99.
4
ИРЛИ. Ф. 115. Оп. 3. № 276. Л. 12 (письмо Измайлову от 25 мая 1913).