Том 3. Оказион
Шрифт:
— И поставила!
Бабушка кивала головой и уж легко подымала руку так — так у Чудотворцев московских, у Максима блаженного, Василия блаженного, Иоанна юродивого так руки подняты, и рука не тряслась: это свечку держала она, свой горящий, неугасимый огонек, сжигающий в сердце последнюю, безвинную, горькую, стремительную обиду; и глаза ее тихо теплились: это вера светилась в глазах ее крепкая, нерушимая, доносящая до последних дней свечечку, огонек святой через все беды, через всякую напасть, через все лишения, когда уж все отнято —
1905–1911
1922
Приложения
Тоска неключимая *
После Михаила Аверьяныча осталась мне бумажная память — его старый дневник. Давно я его получил, а вспомнил только теперь — не скрою, распродаю я сокровищницу мою татарам, вот и схватился.
Вынул, взглянул я на тетрадь и позабытое поплыло передо мной и с чего-то невеселое, и сам я не знаю, с чего?
Расставаться ли не хочется или оттого, что вспомнилась моя пора недумная или старец младенный на такое навел?
Михаил Аверьяныч от красного носу до козлиной бороды и длинных верховских волос являл собой облик духовный.
И точно, происходил он от благочестивого кореня.
Отец Аверьян — родитель был сельский священник и, хоть на службе не произошел, а все-таки запашку держал в сто шестьдесят десятин, да до тридцати лошадей стояло у него на конюшне, а по лесу так прямо цензовик, и лисий лик его часто украшал наши земские собрания.
А рядом с маленьким батюшкой можно было видеть на этих собраниях долговязого верзилу в очках — протодьякона, наряженного в судейский сюртук! — нашего достопочтенного Михаила Аверьяныча.
Всю судебную премудрость превзошел Михаил Аверьяныч.
Был он следователем в нашем уезде и, отличаясь отменной ретивостью, — такого мнения держалось начальство, — радовал прокурорское сердце непременным желанием во что бы то ни стало заточить.
И когда, случалось, прошибался, так уж прокуроры во всю большую дорогу вплоть до Палаты вызволяли служаку до следующего ошибочного заточения.
Но одно скажу, нет, не от слепой ретивости и не от исступленности сердца шла такая жестокая линия его и, если хотите, даже совсем наоборот, — ведь, сами судите, раз обвиноватить никого нельзя, то само собой всякого и обвинить можно, а обвинив, заточить.
А эти вечные заточения сулили одни неприятности.
Особенно был неприятный случай, когда посадил он в острог свидетеля 1-ой гильдии купца Ивана Гусева вместо Еремея Гусева, потому что записав на бумажке имя обвиняемого Иеремия, впопыхах не разобрал и прочел — Иоанн.
Прокормив двое суток осторожного клопа, выпущенный первогильдеец нанял адвоката Капустникова, а этот Капустников постарался и немало в Палате испортил крови Аверьянычу.
А случилось это в то время,
Марья Васильевна от недуга ли своего кандального или уж по природе душевной отличалась такой подозрительностью, что даже и вообразить себе невозможно: она ревновала мужа не только к свидетельницам, на что еще бывал повод, но и без всякого повода, — ко всякому существу одушевленному.
Стоило Михаилу Аверьянычу засидеться у того же кандидата Виноградова, безобиднейшего и скромнейшего, за беспорочие свое, как говорилось, доступного даже в общие женские бани, все равно участь ждала его та же, как если бы вернулся он из кабака или еще откуда.
Марья Васильевна, трогая двумя холодными пальцами нос мужа, требовала, чтобы дохнул. И пусть водки и намека нет, один табак и чай, зато нос горяч.
И начиналось медленное пиление по способу великомученскому, описанному в Четьях-Минеях.
Мужественно переносил Михаил Аверьяныч, всегда и во всем винясь и ничему не переча. Но зато потом, оставшись глаз-на-глаз с одной тоскующей ночью, отплачивал он со всем зверством, свойственным лишь человеку с добродушием звериным.
— Вот я тебя, мерзавец, потушу! — опрокидывал он свой неиссякаемый коньячный шкалик, укромно хранимый в шкафчике письменного стола.
Михаил Аверьяныч совмещал в себе все качества, какими наградил Творец свою тварь от звероподобного человека до скота очеловеченного, и среди всего, что живет, дышит и растет, был он сам по себе и в мыслях, и в делах, и в решениях.
И в допросах были у Михаила Аверьяныча собственные приемы, только его. И он говорил, что эти приемы перейдут в практику под именем Михайловских.
Он с поднятыми кулаками бросался на старух свидетельниц, которые, на все соглашаясь, разбегались, куда попало от грозы несносной. Других изводил он убеждениями — и невиновный, разбередив в себе застарелые вины, отыскивал вину и во всем признавался, лишь бы отвязаться. Третьих донимал он напускною скорбью и так ныл и клянчил, что уж из простой жалости, что угодно возьмешь на себя, и подпишешься.
В довершение всех дел своих самоуправных смешивал он категории свидетелей и выходили такие казусы, от которых только хохот стоял, как в самом смешном театре.
Кандидаты, изнывавшие от однообразия судейской жизни, оживали не на час и не на день, а на целые месяцы.
А Михаил Аверьяныч, окончательно теряя с годами всякую общую меру и утверждаясь в своем Михайловском, зарывался не на какую стать, и все чаще случались неприятности и куда почище, чем с его огульным заточением.
Предостеречь, вовремя остановить или боялись или просто не хотели: всякому хотелось чем-нибудь поразвлечься и как-нибудь скрасить уездный судейский пропад.