Том 3. Оказион
Шрифт:
— Расскажите, Петр Иванович, расскажите, пожалуйста! — Александр Александрович так и сиял весь от удовольствия — еще бы, на вечер не пожалуешься и Ивановну нечего звать о колдунах рассказывать.
Петр Иванович, держа на коленях руки, начал своим успокаивающим голосом свой рассказ.
Читал я в газетах, как мальчишку какого-то, Петьку погасили: был на свете Петька и вот не стало Петьки, хоть и жив он живехонек, и вихры торчат по-прежнему, а уж нет его — погасили!
Скажу кратко, как это все вышло, и что это «погасили» такое.
Петьки
«Твоего выловили, утоп!» Ополоумела, бросилась Марья к берегу, и видит, лежит ее Петька — примок весь и слинял мальчонка: утоп. Ну, поплакала, потужила, да видно уж Бог, и похоронили мальчонку, — разговаривать много не будут, живо схоронят. А так дня через три к ночи и является домой сам Петька, — экий, сбежал на тот свет за счастьем, искал себе счастья, да вернулся! Но тут-то и начинается Петькина мука. Повела его Марья к сапожнику, по сапожному мастерству думала определить мальчонку, и сапожник ничего, принять Петьку не отказывается, только давай метрику. Марья к дьякону, а дьякон уж отметил в церковной книге, что Петька помер, и никакой метрики выдать не может. «Я, — говорит, — его погасил!» — Так и погасили мальчишку и ходу ему никакого.
Про эту историю я как вычитал в газете и очень тогда меня растрогало все, и я себе все представлял этого бродячего погашенного Петьку среди нас горящих, и мне очень было его жалко. Потом я позабыл о Петьке, другое жалел, о другом думал, и вот вспомнил… а вспомнил я Петьку и всю его жалостную повесть при обстоятельствах самых плачевных — в жандармской комнате, в дежурной, на нашей границе.
Возвращался я домой в Россию из путешествий. В первый раз я был за границей, и немалого труда стоило мне за рубеж переехать — в Петербурге у меня не оберешься дела! — но жалеть не пожалеть, от всего не нашего был я тогда в восхищении, все мне казалось там и бело, и хорошо, и благодатно, ведь это уж потом, много спустя, я их грязищу-то вот как черпанул, в обе горсти…
Должен сказать, народ правильный и, конечно, как старших, есть за что и уважать и благодарить их — какую крепкую церковь построили они себе каменную, воистину: врата адовы не одолеют ее, прямо по колокольчику доведет до врат небесных! а какие мудрецы жили на их земле и подвижники, воистину: свет неизреченный фаворскийв явь видели! да и в обиходе житейском чего только ими ни повыдумано, ну, клопа, скажем, нашего доморощенного воздухом у себя вывели, разве что так последыши остались, в Париже живут, и мужик у них с голоду не пухнет, разве что так… а трудятся по-лошадиному и не без проку конечно, что говорить, есть за что уважать!
Но впервые-то, увидев у них только одну белизну, одну чистоту, одну благодать, я был от всего в большом восхищении и все-таки с неменьшим восхищением подъезжал я к нашей земле: ну, какая ни есть, а своя, и пусть мы раздорны и разбродны и дураки набитые — выгоды своей частенько, хоть и под носом она, вовсе не замечаем, мимо прем, и обойти нас не так уж трудно, пускай все это верно, не ложь, но, Господи, Троица наша с татар неколебимо стоит, и старцы по лесам еще не перевелись, тоже фаворские, и баня у нас есть, а порядку… ну, порядку и мы научиться можем, безобразничать-то и нынче не очень ловко становится, и не так уж мы все ленивы, как сами о себе на весь мир протрубили, а что если мы в вагон за час забираемся, то, ей-Богу, это везде, это и в самых первых городах их, все равно, как и везде, поезда опаздывают!
С нетерпеливым чувством подъезжал я к границе, к дорогой России нашей, лучше которой на всем свете ничего для меня не было.
Осмотрели мои чемоданы — недозволенного я ничего не вез, правда, много у меня было ненужного, да ненужное в расчет не берется, и паспорт мне выдали.
Взял я билет, сдал багаж и сел чай пить, — до горячего чаю охота большая была: конечно, там хорошо, там все хорошо, да только чай-то теплый подают, и никак, никаким словом не вдолбишь им, что теплого этого и даром тебе не надо, — сижу за столиком, пью чай горячий, и такое благодушие нашло, чувствую, распариваюсь весь, — эх, и кипяток же крутой!
Так приятно и час прошел. Минут за двадцать до звонка расплатился я за чай, хожу по тем местам, где мои чемоданы смотрели, хожу так — сейчас, думаю, и! покачу — покачу по родимой землице!
— Вы Баукин Петр Иванович? — имя и отчество и фамилию мою называют, жандарм называет, и откуда взялся такой, один Бог весть.
— Я, — говорю, — самый.
— А он рукой мне так — дорогу показывает:
— В дежурную пожалуйте, ротмистр вас просит! — а сам огромадный, поперек возьмет, переломит, вот какой.
А ротмистр, вижу, торопливо так проскочил, телеграммой помахивает. Уверенно иду, знаю, ничего за мной нет такого, чтобы что-нибудь. И пришел я в дежурную, и тот жандарм великий со мной. А там, в дежурной, их великих таких штук пять стоит, а комнатенка тесней и не придумаешь — как стал, так и стой.
Тут подошел и ротмистр.
Мой жандарм на меня ему:
— Вот они, — говорит, — которые по телеграфу.
Смотрит на меня ротмистр — молодой еще человек и чистенько так одет.
— Вы, — говорит, — Петр Иванович Баукин?
— Я, — говорю, — я самый.
— А чем, — говорит, — вы докажете, что вы самый Петр Иванович Баукин и есть?
— Как, — говорю, — чем, да вот же паспорт, сами же вы его только что мне выдали! — да скорее в карман за паспортом, паспорт тащу.
А ротмистр у меня из рук паспорт мой взял, повертел его, повертел, да жандарму тому великому, не глядя, и сунул.
Стоим друг против дружки, смотрим друг на друга, ничего я не понимаю и как понимать, не придумаю, а вижу, что он-то понимает что-то.
— Так чем же вы докажете, что вы и есть Петр Иванович Баукин?
Стоим, смотрим.
Тут-то вот и вспомнил я Петьку, вспомнил, как погасили мальчишку, и подлинно, душа у меня в сапоги ушла, и уж что ответить и сам не знаю: ехал я за границу таким-то, — и мысленно называю себе имя и отчество и фамилию свою, — а вернулся и уж не такой, — и мысленно опять называю себе имя и отчество и фамилию свою, — был Петр Иванович Баукин, и погасили! — стою, душа в сапогах, и нет на языке слова.