Том 3. Оказион
Шрифт:
А ротмистр знай свое:
— Докажите и докажите, что вы Петр Иванович!
И, должно быть, вид у меня был жалости подобный, еще бы, когда тебя не признают за тебя, а ты сам и есть живой налицо! — и это вот понял ротмистр.
— Может, вас тут знает кто? — спросил ротмистр.
А кому тут знать!.. и вдруг вспоминаю, видел, в буфете, и как раз против меня за столиком сидел, тоже чай пил и тоже, как я, распаривался, благодушно, актер один, «всей России известный» комик Лалаев, и сам ротмистр подходил к нему разговаривать…
— Постойте, —
— Лалаев! Сидит, как же! — и ротмистр не без удовольствия повторил фамилию актера, — Лалаев!
— Этот актер Лалаев, — хватаюсь я за последнюю, только с перепугу и возможную, соломинку, — этот актер, человек образованный, он что-нибудь, может, слышал обо мне… из газет или читал…
Ротмистр необыкновенно готовно вышел справиться обо мне в буфет к актеру. А я остался один с моими богатырями в дежурной, в клетушке; признаюсь, и по смотреть на них мне было страшно.
Что-то очень уж скоро вернулся ротмистр.
— Нет, не слыхал, не знает! — ротмистр только пожимал плечами.
«Ну, значит, — думаю, — погасили!»
И уж что прочитал ротмистр на лице у меня, на погашенном, одному Богу известно, только сказал он мне как-то совсем по-другому, совсем не так, как встретил.
— По телеграфу вас задержать велено, — сказал ротмистр, — вот и карточка ваша! — да карточку мне прямо к носу.
И как глянул я на карточку, так не то, что вы сапоги, а из сапог уж вот-вот душа выскочит: поразительно, моя! я — вылитый, я! ну, все, и глаза и нос и даже шляпа, ну, с меня, с меня самого! а вместе с тем что-то, не могу уловить что, а не мое, нет, не я! И вижу, не я, а в чем дело, не догадываюсь.
И долго бы мне так в догадках мучиться, одно спасло — наитие Божие.
Снял я шляпу, да себя за ухо: то за одно, то за другое…
— Уши, — говорю, — видите, уши-то видите? — а сам все тяну, то за одно, то за другое, — не мои!
Тут и ротмистр нагнулся к ушам и все богатыри с ним — и откуда такой народ подбирается рослый! — все богатыри с ним уши мои проверять: посмотрят на карточку — и на меня и опять на карточку — и на меня.
— Ошибка! — услышал я, ротмистр сказал, — уши не ваши, совершенно верно! — и я почувствовал, как в руках у меня очутился паспорт, ротмистр в руку его мне сунул.
До вагона дошел я без шляпы: в одной руке шляпа, в другой паспорт. До вагона провожал меня ротмистр, и уж приятелями мы простились: с ним тоже раз было, это он мне дорогой рассказывал, тоже случай, чуть раз не погасили…
Три кукушки одна за другой прокуковали полночь — в ледяной избушке, в лубяной избушке и в пировых палатах. Оставалось только посошок, да и по домам — в путь добрый.
И на загладку обнес нас хозяин пряником, — заглядишься: ну, как сливки густые самые, такой на вид пряник, и конь на нем в упряжи вскачь несется, везет телегу, из Городца пряник, городецкий, а раскусить не то что там зубом, не возьмет и зубило! — а надпись: берегиса.
1907–1913 гг
За святую Русь *
Полонное терпение *
С. П. Ремизовой-Довгелло
На курячий шаг от русской границы, когда оставался какой-нибудь час пути, нас, душ триста русских, выгнали из вагонов и погнали на другую платформу.
С напиханными ручными чемоданами тащились мы, как попало, через пути на другую платформу.
Говорили, что паспорта будут проверять и после проверки отправят в Россию, говорили также, что, кроме проверки паспортов наших еще осматривать будут багаж и опросят, откуда и зачем человек едет, и, если найдут, что попал в немецкую землю по надобностям, отпустят в Россию, а если таких причин не окажется… Но дальше не договаривалось: немыслимо было, чтобы таких причин не оказалось, и в этом у всякого была полная и твердая уверенность.
Тесно окруженные солдатами, мы стояли на платформе своих чемоданов, веруя в исход благоприятный — вернуться в Россию.
И вдруг:
— В Россию ехать невозможно, дальше не повезут!
Ошарашенные, не веря словам, стояли мы, не двигаясь.
А с разных концов перелетало:
— Не повезут! Мосты разрушили, пути испорчены! — и падало на голову беспощадно и безысходно.
И когда понята была вся невозможность вернуться, никто, однако, не согласился принять ее, и, сдвинувшись с места, все затеснились к дверям, где стоял офицер, объявивший такую невозможную, недопустимую весть.
Неужто невозможно?
— Русские взорвали мосты, — дошло от той двери, где стояло начальство и распоряжалось.
«Ну, что бы, — подумалось, — подождать немного, ну, пропустили бы нас, а там и взорвали!»
Еще не обтерпелись, и всякий вздорный вражеский слух принимался за чистую монету.
Простая русская баба с лицом безвозрастным, нянька, с двумя сонными девочками и большим сундуком не трогались с места.
— Повезут, — стояла она на своем, — небось, повезут. Проталкиваться некуда было, у дверей стояли часовые, их и можно было спрашивать, но они ничего не могли ответить, как одно и все то же о взорванных мостах.
— Русские взорвали мосты, дальше не повезут!
Никто не глядел ни вперед, ни назад, глядели в землю на свои чемоданы, волей-неволей принимая подневольную участь.
И вдруг:
— В десять поезд уходит в Берлин, желающие могут ехать!
В Берлин! Назад? Ехать теперь?
И те, кто присел, покорившись, и те, кто еще не сдавался, все передвинулись.
— Ни за что! — так выговорилось в один голос, лучше тут переждать, пешком пойдем до границы, не надо нам Берлина!