Том 3. Оказион
Шрифт:
Три часа прошло и четыре, и пять, а распоряжений все не было.
В шестом часу у вокзальной загородки появился фертоватый солдатик и каким-то изнеженным картавящим голосом и как-то насмешливо объявил от начальства, что в Россию ехать безнадежно.
— В Россию ехать безнадежно! — повторил солдат распоряжение.
— Что сказал офицер? — беспокойно допытывала Ира.
Но ей мать ничего не ответила. И никто ничего не отвечал, и уж не спрашивали, спрашивать нечего было, раз безнадежно.
— В Россию ехать безнадежно!
Любопытного
Неужто нас тут оставят на ночь? Не верилось, а приходилось согласиться.
Мать с тремя девочками примащивалась на ночлег. У детей был не по-детски сосредоточенный взгляд, и от этого взгляда недетского некуда было схорониться.
Неужто и их оставят тут ночь ночевать?
Нас, душ триста, и среди нас много детей и больных женщин, и стариков, все мы не на войну вышли: большая часть возвращалась с курортов. С утра, как выгнали нас из вагонов, прошло времени немало, последние силы поистратились, и уж боль и немогота подняли свои жалобы.
— Был я у турок в плену, — рассказывает красивый старик из военных, — но такого не видел, ведь тут дети и больные, разве так можно?
И сам он совсем больной кутался в плед, и жена его едва держалась, перемогая открывшуюся боль.
Барышня, у которой отнялись ноги, лежит на чемоданах с закрытыми глазами, и та, что не покинет ее, сидит в ногах молча, терпеливая, гордая Россия. А вокруг любопытные.
— Важная русская дама! — говорит какой-то и лезет к ней с сигарой совсем к лицу.
А поезда все приходят и уходят: одни с границы, другие к границе, везут солдат и призывных. Призывные проходят как-то не глядя, — должно быть, нелегко было подняться: там дом и семья остались, да и хозяйство насиженное, А солдаты ничего, — влез в зеленую шкуру и совсем ничего, смотрит — защитник отечества! — только как-то не по мерке, не чета начальникам, у тех все словно кованно.
С каким-то вызывающим гудком подкатывают к станции изукрашенные флагами автомобили с военными, и вся разряженная толпа шарахается, как от пожарных, и опять собираются, все теснее и ближе подходят к нам на даровое зрелище, не сидится на месте, я все хожу, все слушаю и смотрю, заглядываю в глаза любопытных, нас рассматривающих, как зверей в зверинце, перехожу от тросточки с сигарой к бантику и кружевцам, от развязных кавалеров к хихикающим барышням.
Сквозь солдатскую цепь и толпу любопытных протиснулась старая старуха, стала и смотрит: что она видит?
— Бабушка, — говорю ей, — неужели среди детей твоих и внуков никого не найдется, ну, хоть одного, кого бы сердце пожалело. Я не о себе, я как-нибудь… я все претерплю, я вот о них, ты посмотри, ведь, это все больные, и вот эта Ира, девочка белокоска, как же так можно, так безучастно смотреть и смеяться? Бабушка, я знаю среди твоего народа есть великие имена и святые и ты, ты, может, не знаешь, я скажу тебе, в Великом Устюге у нас, на святой Руси, это далеко отсюда, еще дальше, за Москвой, жил великий угодник праведный Прокопий, высший подвиг принявший Христа ради, он от земли твоей, он немец родом.
Старуха покачивала седой головой, щурилась, все рассмотреть хотела сквозь сумрак вечерний, и что она видела?
— Бабушка, тут недалеко на немецкой же земле есть город Вена, там собор стоит св. первомученика Стефана, в соборе есть икона Матери Божьей, перед ней свечи горят, много свечей и со свечами горит моя свеча за всю русскую землю. Бабушка… ты слышала о святой Руси?
На минуту старуха подняла глаза и как-то явственно посмотрела и мне показалось, что она видит кого-то, узнала и вот скажет…
Новые приходили из города, проталкивались, теснили друг друга, оттеснили ребятишек, загородили и старуху.
И вдруг меня осенило.
— Карл Иваныч! Где тут Карл Иваныч? — сказал я достаточно громко, так что все слышали, — Карл Иваныч?
Я вспомнил нашего учителя Карла Иваныча, того самого Карла Иваныча, с которым начались наши первые уроки и прошли последние экзамены. Ведь, Карл Иваныч должен был где-нибудь тут находиться, где-нибудь в задних рядах что ли, и если бы знал он, а он узнает, что тут творится, он обязательно сделает им замечание, ведь нельзя же в самом деле так! И не может быть, чтобы наш добрейший Карл Иваныч остался безучастным.
— Карл Иваныч!
Толпа заволновалась, расступались, пропуская кого-то через цепь к нам, прижавшимся к своим чемоданам. Я думал, комендант. Нет, оказалось, штатский в цилиндре.
— Пастор, — сказал кто-то.
— Пастор, — обрадовался я, — пастор! — и что-то от нашего Карла Иваныча показалось мне в знакомом лице его.
Обращаясь к нам и толпе любопытных, пастор от волнения едва мог выговорить слово.
— Русские, — сказал он, — русские сделали попытку взорвать мост, но, к счастью это не удалось, и все-таки погибло триста немцев и пятьдесят русских.
— Русские, русские… триста немцев погибло!
Говорили громко, заговорили еще громче.
— Да за это разорвать мало! — сказала какая-то женщина, она это так сказала от всего своего возмущенного сердца.
— Русские, русские… — передавалось недобро с конца в конец.
Пастор едва переводил дух, лицо его вздрагивало.
— Я дам вам воды и хлеба, — едва выговорил он к нам обращенные слова и пошел черный сквозь темную толпу.
А какой-то, тоже в цилиндре, его спутник, обернувшись, крикнул: