Том 3. Рождество в Москве
Шрифт:
«Я, – говорит, – хоть и могущественный, а поручиться никак не поручусь, у нас без городовых не ходят, особенно молодые барышни».
Ихние короли, людоедовы, утаскивают к себе, в жены… и уж никакой силой не отыскать! так запрут, на тыщу замков, и тигры стерегут, как у нас собаки, нарочно обучены. А у них короли ихние по сто, говорят, жен имеют, и это им по закону полагается. За семью воротами живут. Повидала я ворота ихние… Чисто вот Кремль у нас. И церквы у них все с башенками, по семь да по восемь ярусов, одна на другой. Туда и не доберешься.
И всего-то он, Гарт, нам показывал, все рассказывал, все возил. А с ним стража военная, все в белых одеяниях, красавцы такие все, в белых касках, из хорошего полотна, из голандского. Из людоедов набраны, обучены. Уж как настоящие люди стали, и им харчи хорошие отпускают, они и обошлись. А строгие, не дай Бог. А без стражи никак нельзя, на каждом шагу разбойники, да людоеды, а то тигры… а то зме-и… самое змеиное там место. Да не вру, барыня, а истинная правда.
По горам ездили, по лесам… и на носилках носили нас тамошние люди-людоеды, – голые-разголые, а тут обвязочна. А на головах у них цельные простыни намотаны, от жары. Тут зима, а у них лето, жара-жарища, потела я все там, – льет и льет, вся мокрая. И самое Рождество! Ахнула я, как Катичка мне сказала, – подошло наше Рождество! Заплакала я – никакого Рождества нет. Солнце палит, голые людоеды ходят, обезьяны эти в лесу визжат, будто мы в ад попали. Плакала я, а Катичка и говорит:
«Тут индейское Рождество справляют, сладкие пироги пекут, с огнем».
И верно, барыня, с синим огнем подавали нам, ром горел. Пудинг называется. Но только мы это Рождество в городе справляли. Катичка на балах с подружками танцевала, а я все плакала. Забьюсь в хоромы… – нам дом отвели в восемнадцать комнат! И в каждой комнате у дверей ихний человек, в простыне на башке, стоял-сторожил, чтобы змеи к нам не зашли. Он у двери стоитнаблюдает, а я плачу-заливаюсь, одна сижу. Так и справила Рождество, молитвы все прочитала, какие знала… церквы-то нашей нет. И звону не слыхала, и тропаря не слыхала… Все шептала, упомнила: «разумейте языцы и покоряйтеся… с нами Бог!» В сад выйдешь погулять, а идол тот за мной, с ружьем-с-саблей… – это ему Гарт приказал. И три людоеда за мной с креслом с раскладным, и с опахалом с огромадным, с зонтиком из рогожки, чтобы не жарко было, и еще в кувшине воду со льдом носили. Измучилась я там. Они боле недели свое Рождество справляли. И повез нас Гарт в далекое место, чудеса показывать. У нас пятнадцать человек казенной прислуги было, а у Гарта… – ты-ща прислуг, вот как. Так живет, так живет богато – царь яе царь, а королю не уступит. Три человека у нас было к зонту приставлено, из ихней мочалы сделан, для прохлаждения ветер делали…, все тамошние люди, из людоедов… ноги то-нкие, чисто шиколотные, головы в простыне. А то змеиный у нас лакей был, который всякую змею знает, как обойтись с ней. Как спать ложиться, он все комнаты обойдет, и у него порошки курительные, духом их выгоняет, куревом. А то начнет в дудочку дудеть, она и вылеза-ет на дудочку, не может удержаться, страшно ей, что ли, делается. Он ее сейчас такими щипцами – цоп! – в жаровню прямо. Так там и зашипит, зло-то ее все… а она жар кусает, глядеть жуть. А то к нам старик ихний приходил, «змеиный царь» называется… змей при нас затоварил-мурлыкал… и все змеи как палки делались. Он их за хвост прямо, чисто сучья какие соберет, чисто закостенеют! Святой, по-ихнему. Пять лошадок было для Катички, и при каждой лошадке молодой мальчишка, голый, а в сапогах, и стыдное место у него кисточками завешано, стыда у них нет на это. Да что с людоедов спрашивать… И еще с ней две барышни-англичанки, мисы… дочки чиновников при Гарте, очень воспитанные, – все они и гуляли вместе.
Вот и повез нас Гарт в дремучие леса, на край света, ихние церквы показывать, старинные, выше наших. И людоеды, а и у них Бог есть… а идолы-то наши вон все церквы у нас позакрывали. И лестницы широкиеширокие, идешь-идешь, а внутри ихний бог сидит, идол каменный, на пупок на свой глядит… и все цветы кладут, монахи ихние, в белых балахонах. Там не крестятся, а столбы крутят: кто больше накрутит, тот и угодит идолу. Всего-то-всего видали. И вот тут-то мы и повидали обезьянов, в самое наше Рождество. Будто это нам в какое указание: вот, дескать, и глядите: то у нас «возсия мирови свет разума» пели в церкви, и благовест какой был, и вы – люди господни были, а вот вам за грехи ваши – идол сидит, на пупок на свой глядит, и обезьяны вам поют-воют, и солнце палит заместо хорошего морозу… – индейское Рождество вам! Ну, как все равно в наказание, для испытания. И обезьяны на людей похожи, а зверюги, образ-то Божий потеряли. Ну, будто что намекает: так вот и вы можете потерять. И верно, барыня… сколько же народу образ-то Божий потеряло, в России нашей… другие хуже самых поганых людоедов стали. Правду скажу вам, я там от людоедов худого слова не не слыхала. Один ихний людоед, в лавочке торговал… как пойдешь мимо лавочки, он вот так руки на живот приложит – и мне поклон! И пряник мне раз подарил, денег не взял… при Катичке бабушкой назвал: «ты, – говорит, – хорошая бабушка, очень с лица приятная, на мамашу на мою похожа!» И они понимают хорошее обращение. А меня капитан морской, как мы в Костинтинополь приехали, сироты… за ворот ухватил! Есть и из людоедов хорошие, и одежи не носят, а… А капитан морской тот с золотыми тесемками был, самый заграничный. Хуже обезьянов – образ Божий кто потерял. Всего, барыня, повидала.
Приезжаем в самое глухое место, где обезьяны водятся, в царство в ихнее, в обезьяново. Глядим – по деревам сигают, не боятся. Да палками в нас оттуда, да вроде как яблоками, шишками. Нам еще человек крикнул, – «головы берегите!» Гарт пальцем сделал – четыре солдата к Катичке, балдахин над ней подняли, поберечь. А она – «ах, хорошо! Милые какие обезьянки!» А те визжат, орехами паляют. Приехали в пусто место – и ночь. Те-о-мная-растемная. Ну, стали мы на ночлег… только навес стоит, и стен нет. Кровати нам разложили, огни зажгли, а кругом стра-жа, места там строгие, не дай Бог. А эти обезьяны свадьбу, что ли, свою справляли. Солдаты нам говорят – свадьба у них теперь. Набралось их на деревах видимо-невидимо, крик, визг, будто нечистая сила поднялась. А подальше – тигры ходили, за обезьянами трафились, рыкали страшней страшного, а близко боялись подступиться, стража у нас с ружьями. И слоны там дикие водятся еще. То ученые есть слоны, городские, бревна таскают, видала я… и князей ихних возят. А тут дикие самые слоны, глухие. Их только не тревожить, а то они добрые, тамошние люди говорили. Вот, поужинали мы, легли спать… А огневые мухи еще там, так и сигают под навесом, – ну, чисто искры: пожару я все боялась, не привыкла. Только глаза завела, – бац! бац! – стрельба пошла. А это солдат в обезьяну выстрелил. Да она на дерево взвилась, в руку он ей поранил, и кровь на рогожке мы видали. А вот что было.
Мы еще за ужином видали: сидит обезьяна на суку, совсем близко, сидит – все на нас глядит, помаргивает. Росточком с хорошую собаку будет. Снизу ее фонариком осветили, – ну, она повыше убралась. А все сидит. Глядела-глядела, да и кинула в Катичку цветком, – вот такой огромадный, белый, с хороший вилок будет, пахучий очень. Прямо ей в шейку и попала, смеялись мы. Попала, да как визгнет, – рада, что сбаловала так. Нацелился солдат, а Гарт воспретил, Катичка закричала – не надо убивать! Гарт и сказал: «вам, говорит, и обезьяны даже цветы подносят, нравитесь им вы… это, говорит, у нас бывает… и даже уносят барышнев». Ну, посмеялись и забыли про обезьяну. А она, подлая, не ушла, запряталась. Как уснули, она, никто и не слыхал, и забралась под навес… и нож будто у ней в руке был, – где уж она раздобылась?… – на три шага к Катичкиной постельке подобралась… – солдат-стража и увидал! Бац! – руку ей прострелил, нож и выпал, – истинный Бог, не вру. На дерево взвилась-стеганула – ищи ее. Всю ночь не спали. Там, говорят, обезьяны к себе уносят, в супруги, вон как! А то еще… покойницкая река там, покойников по ней возят, такой закон: на бережку сожгут, а пепол на воду пустят. Вот царицу ихнюю и жгли. На высоких дровах она лежала – горела. И монахи в трубы над ней трубили, вера у них такая.
Два месяца выжили там.
Ехать нам, Гарт заду-мчивый все ходил, скучал. Ну, она в Америку его пригласила, через год. Там, говорит, дело и порешим. С музыкой нас провожали, Катичку на умного слона посадили, в часовенку вроде, – как царевна лежала там, в золотых туфельках, вся беленькая. А меня голоногие на себе помчали. Ну, сон и сон. А мне как-то, правду сказать, стыдно было: сколько он для нее старался, а по его не вышло. Намекнула ей, а она мне: «да он и так счастливый, два месяца живую меня видел, а не на картинках».
Опять мы в Париж приехали. Ну, в мои ли годы мотаться так! Хожу по комнате – и качаюсь; на корабле все еду. Лето подошло – к Кислой она надумалась, не сидится: хочу тебя Кислой показать. А чего меня казать, – давно, небось, и забыла. – «Она тебе обрадуется… улитка наша к ней приползла!» – «Какая-такая улитка?» Тут она и сказала: Кислая так прозвала меня – улитка. Вон с кого она переняла-то, говорила-то я вам – все она меня улиткой обижала. А душа у ней добрая была, у Кислой нашей.
Ну, повезла меня, а она в деревне живет. Приезжаем… полон-то двор собак; чуть нас не разорвали. Не узнала я ее: и прежде костлявая была, а тут – одни-то зубы. Заплакали они обей, и я заплакала: вспомнила, в спокое-то каком мы жили. Недельку погостили, все они не могли наговориться. А я с мамашей ее сидела, вязала. Ее паларич разбил, виблию все читала. Скажет чего, а я подакаю. Уж так хорошо, покойно, ни шуму, ни гаму… поглядишь в окошечко – гуси по лугу гуляют, индюшечки. Чайком меня поила, с брусничным вареньицем… душу я отвела. И угощали хорошо: и ветчина у них своя, и индюшку нам жарили, с брусничным вареньем, вот какие кусищи клали. Так живут, – позавидуешь, до чего же хозяйственно. К июлю, пожалуй, были, а уж другой покос там. За все годы радости такой не было. На сене, на солнышке, задремала, а теленок и подошел, подол мне жует! Так и заплакала, захватила его мордушку, поцеловала… и пахнет так же, как наш.