Том 3. Рождество в Москве
Шрифт:
А там мы к немцам поехали. В хорошем пансионе жили, у старушки. Там я и отдохнула. Тихая у них жизнь, и по-нашему готовят… – и пироги, и куличи, и гусь с яблоками, с капустой, и огурчики у них. На Рождество Катичка на горы уехала, зиму глядеть, а мы с немкой елочку убирали, развлекала она меня. И там Катичку почитали, ихние студенты ночью под окошком пели, а она им цветочков бросила. И партреты ее печатали: она лихую женщину представляла, всех мущин разоряла, и генерал ей бумаги украл казенные и застрелился. Видала я, – в ванной она сидит, а генерал в окошко бумагу ей дает. Отличали-то за что? Да за манеры… и глаза такие у ней. Там все глазами надо показывать. А она, девочкой еще была, глазками красовалась все. Раньше за это за косы трепали, а нонче вон деньги платят. Пожили у немцев – в Америку надо ехать, бумага у ней подписана. Уж так не желалось мне, а нельзя Катичку оставить. А попросись – она бы, может, меня оставила.
Семеро мы суток плыли, – помру, думала. Одна вода… куда ни гляди –
Стали к Америке подходить, буря уж поутихла, публика повеселела, кричат – глядите Америку! А не на что и глядеть: дым и дым. А это фабрики, все, дымят, – одни-то фабрики, вот и гляди на них. А все, как оглашенные, радуются, платочками машут, – не видали добра. К земле не подплыли, а к нам уж ихние люди влезли, с корабликов, с американских, обступили нас с Катичкой, записывают-кричат, – прямо собачья свора! И карточкито с нас щелкают, и за пуговицы хватают, и… Один, шустрый, пристал и пристал ко мне, чисто вот клещ вцепился, по-нашему меня спрашивает, исхитрился, ндравится ли Америка. Сказала ему – ничего не ндравится, дым один. Так и заскалился, в книжечку стал писать. И еще подскочили тут, пальцами в меня тычут, по плечику даже хлопали. А тот, липкий, и про года спросил, все ему надо знать. А у меня в глазах зелено, на ногах не стою – качаюсь. Все допросил, карточку в руку сунул… а сам гря-зный-разгрязный, воротнички изжеваны, – и опять меня по плечику: «теперь будете американская бабушка, у нас таких и не видывали еще». Так это мне неприятно стало: и на Америку еще не ступила, а уж за чуду какую приняли. И Катичка расстроена чего-то, – затормошили.
Высадили нас, дилехтор американский встретил, цветы поднес. А как же, уж про нас телеграммы были, еще зараньше, все уж они и знали – звезда плывет. Там это все налажено, как можно… денежки на таком деле зашибают, – все-го теперь повидала, знаю. И на мостовой опять – и все-то с книжечками, и все-то сымают-щелкают, шагу ступить нельзя. Уж и не помню, как меня в автомобили сунули – помчали. Одни стены, неба не видать, свистит-гремит… А это и над головами машины мчатся, – ну, ад и ад. Как я в номер попала, как на лифтах меня подняли, – не помню и не помню. Катичка кричит – «гляди ты, куда попали!» Глянула я в окошко: земли не видно, стены да башни, и все окошечки, да дым, да крыши… – на двадца-тый етаж взвились, подумать надо! А уж к нам человек стучится, раздеться не успели:
«Я, – говорит, – ваш земляк, русский… всякое поручение могу, извольте карточку вам на память!»
Оборотистый такой, шустрый, глаза веселые. Сразу он мне пондравился, свой человек. И одет ничего, прилично, красный галстук, и шляпа котелком, деловой. Самый и был Абрашка, жид-еврей, тульской наш. Так и сказал, очень чисто: «Я, – говорит, – из самой Тулы, тульские пряники жевал… и звоните мне в телефоны».
Уж так пригодился нам, сказать нельзя. Поду-мать, барыня… хавос такой, как сумашедчие бегут-мчатся, голову потеряешь… – а тут свой человек, русский, и все-то знает. И надо же так быть – тульской, и я-то тульская, земляки мы. Уж так я рада была: не потеряемся.
Дня три спокою нам не давали, газетчики. Так уж там полагается: на свежего человека накидываются, как голодные вот клопы на постояльца. А Катичка довольна: первое дело, говорит, газетчики тут, для публики расхваливают, шум шумят. А это дилехтора их насылали, мигалки-то вот изготовляют. У Катички всякие карточки разобрали, все поразузнали… – не успели мы осмотреться, нам уж газеты подали. И там уж про нас написано, ахнули даже мы: как успели! И Катичка моя, чуть что не во всю газету, мазаная-то мазаная, коричневая. А на другой газете – синяя, и вот какие сережки, жемчуг, – сами привесили сережки. И ожерелья написаны, живая вишня. Будто дилехтора так велели. И меня будто напечатали, узнать нельзя: удавимши словно, язык высунут. Катичка как взглянула – так и покатилась, за животики схватилась… – что удавленая-то я, на мои слова. Я тут ей и сказала: «ничего смешного, а вот, погляди, хорошего нам не будет… и всамделе как бы не удавили». И дачу нашу в Крыму пропечатали, и как голодали мы, и… – про все прописано. А про меня написали – девяно-сто будто мне годов, и при Катичке неотлучно, и шляпок я не ношу, что грех это. Что Катичка им насказала, они на свой лад все и вывернули. А это там так требуется, антересу больше.
С неделю я никуда не выходила, боялась очень. Подойду к окошечку – и назад, голова кружится, с высоты. И будто наш дом завалится. А Катичка с первого дня зашмыжила, часу не усидит. Да, забыла я вам сказать. Только в Америку приехали, она уж и расстроилась. А вот. Во всех газетах было про нас написано, что вот, мол, знаменитая звезда едет, на таком-то корабле, на самом на главном, в главной каюте… и везем мы со-рок сундуков-чемоданов!.. Ну, слыхано ли дело… со-рок сундуков! Наплели-навертели – разберись. А дурак один, наглый, Катичка говорила, чего же написал… Стыдно, барыня, сказать… – сколько этих у Катички, и этих вот, в кружевках, нижнее бельецо… вот-вот, комбизоны, и шелковых чулочков пять дюжин… и каки-то еще, самая страмота… фасон подпирать… тьфу! До бельеца добрался. Половину наплели, больше дюжины чулочков не было. Ну, написали – приезжаем, мол, а Василий Никандрыч нас и не встретил. А она думала – встре-тит нас. С намеку я поняла так, прямо-то она не сказала. А там жизнь такая оглашенная – и расстроиться время нет: и к нам народ, и в телефоны звонят, и приглашения всякие, и так шмыжут шмыгалы, чисто голодные собаки рыщут, урвать бы как. Какой с ней бумагу подписал, в Париже еще было, на полгода порядил, – Слон по фамилии… – верно, барыня, такая его фамилия Слон, и Катичка смеялась, и похож на слона – носатый, толстый… – парадный обед устроил, показывал ее ихним богачам и знатным, в газетах чтобы больше печатали – шумели. Приехала домой, – такое, говорит, было… в сказках только. Во льду они пировали! Да уж так устроено… и холоду не было, а во льду. И цветы живые во льду росли, и фрукты во льду, и шинпанское вино… и она из леду вышла, ледяная царица будто. Несметных денег стоит. И все начальники были, и богачи все, и короли даже ихние… А вот такие, короли, так все и говорили. Ну, может, невзаправдашные, вы-то как говорите, а короли называются. Верно вы говорите, по торговой части, вспомнила, американские короли. Там их так почита-ют…! То железный король, а то еще карасиновый, весь себе карасин забрал… и спичкин-король, и… на все короли имеются. Все там и были короли, она всех и завоевала. А один так от нее и не отходил, сто у него газет. И его все боятся: не пондравится ему какая, он и сгубит, плохое пропечатает, говорит. Увидал ледяную-то ее, глаз с нее не сводил, даже ей неприятно стало. И что же сказал ей, подхалима: «Вы, – говорит, – небесная звезда, ослепили нас!» Такое богатство, говорит, – с ума сойдешь. А она уж не мало повидала, а и то задивилась, – значит, в самый мы в ад попали, в золотое царство. Повидала я… Господи, золотом у всех там глаза завешаны, только его и видят, со всего свету туда сбиваются. Папаша Абрашкин, Соломон Григорьевич, жила я у них потом, так все и говорил:
«Это не в Туле у нас. Я небогатый был, а там меня почитали… а тут мне грош цена, будто селедкин хвост, я и вы, Дарья Степановна, две копейки стоите… тут по капиталу почитают».
Вот Абрашка его все и хлопотал – капиталы нажить. Машинка у них стояла, пакеты на лавочки клеила, и еще он порошок надумал, что-то они толкли, от поту облегчает… сколько коробок по лавочкам развозил. И все хлопоты у него. К нам вот и заявился, помогать. А ни копеечки с Катички не брал. Она ему сказала, а он смеется:
«Не беспокойтесь, я на вас денежки зашибу».
У-у, такой-то оборотистый… в короли, говорил, достигну.
Катичку прямо замотали, – туда, сюда. А газетчик главный билеты в театры все присылал, ухаживал. А ссориться нельзя, может загубить: пропечатает во всех газетах – плохая звезда, мол, стала. Ухаживает, глупости говорит, – стала Катичка опасаться. А он, говорят, ни одной-то звезды не пропустил. Господь нас охранил, ноги у газетчика отнялись, его и свезли в больницу, паларич его стукнул. Наслушалась я там, Абраша нам все рассказывал: эти звезды… богачей имеют, содержантов… и с дилехторами у них такое, на подержание даются, для славы, и для денег, – вот куда моя Катичка попала. Ну, кругом ямы эти страшенные, во сне-то мне приснилось. А в Катичке… и что такое, будто секрет такой, так вот и тянет всех! И Абрашка меня стращал – остерегал, дай ему Бог здоровья:
«Красавицам у нас хорошо живется, как сыр на масле катаются… – так все говорил, бывало, – легкое только сердце надо».
Про Васеньку… Нет, думала она. Нашла я раз под подушкой у ней сафьяновый складничек, а там карточка его, в Севастополе еще сымался, Намекнула она опять – не встретили ее знакомые… – я и скажи:
«Да у нас кто же тут знакомые… один разве Василий Никандрыч. А он, может, стесняется… вон ты какая стала, а он что же, бедный человек, бьется небось… тут офицеру не служба…» – попытать ее.