Том 3. Тихий Дон. Книга вторая
Шрифт:
— Я — за поражение.
— Но почему? По-моему, каких бы ты ни был политических взглядов, но желать поражения своей родине — это… национальная измена. Это — бесчестье для всякого порядочного человека!
— Помните, думская фракция большевиков агитировала против правительства, тем самым содействуя поражению? — вмешался Меркулов.
— Ты разделяешь, Бунчук, их точку зрения? — задал вопрос Листницкий.
— Если я высказываюсь за поражение, то, следовательно, разделяю, и было бы смешно мне, члену РСДРП, большевику, не разделять точки зрения своей партийной фракции. Гораздо больше меня удивляет, Евгений Николаевич, что ты, человек интеллигентный, политически безграмотен…
— Я прежде всего преданный монарху солдат. Меня коробит один вид «товарищей социалистов».
«Ты
— Нет бога, кроме аллаха…
— В военной среде была исключительная обстановка, — словно извиняясь, вставил Меркулов, — мы все как-то в стороне стояли от политики, наша хата с краю.
Есаул Калмыков сидел, обминая вислые усы, остро поблескивая горячими монгольскими глазами. Чубов лежал на кровати и, вслушиваясь в голоса разговаривающих, рассматривал прибитый к стене, пожелтевший от табачного дыма рисунок Меркулова: полуголая женщина, с лицом Магдалины, томительно и порочно улыбаясь, смотрит на свою обнаженную грудь. Двумя пальцами левой руки она оттягивает коричневый сосок, мизинец настороженно отставлен, под опущенными веками тень и теплый свет зрачков. Чуть вздернутое плечо ее удерживает сползающую рубашку, во впадинах ключиц — мягкий пух света. Столько непринужденного изящества и подлинной правды было в позе женщины, так непередаваемо красочны были тусклые тона, что Чубов, непроизвольно улыбаясь, залюбовался мастерским рисунком, и разговор, достигая слуха, уже не проникал в его сознание.
— Вот хорошо-то! — отрываясь от рисунка, воскликнул он, и очень некстати, потому что Бунчук только что кончил фразой:
— …царизм будет уничтожен, можете быть уверены!
Сворачивая папиросу, едко улыбаясь, Листницкий посматривал то на Бунчука, то на Чубова.
— Бунчук! — окликнул Калмыков. — Подождите, Листницкий!.. Бунчук, слышите?.. Ну, хорошо, допустим, что эта война превратится в гражданскую войну… потом что? Ну, свергнете вы монархию… какое же, по-вашему, должно быть правление? Власть-то какая?
— Власть пролетариата.
— Парламент, что ли?
— Мелко! — улыбнулся Бунчук.
— Что же именно?
— Должна быть рабочая диктатура.
— Вон ка-ак!.. А интеллигенции, крестьянству какая же роль?
— Крестьянство пойдет за нами, часть мыслящей интеллигенции тоже, а остальных… а с остальными мы вот что сделаем… — Бунчук быстрым жестом скрутил в тугой жгут какую-то бумагу, бывшую у него в руках, потряс ею, процедил сквозь зубы: — Вот что сделаем!
— Высоко вы летаете… — усмехнулся Листницкий.
— Высоко и сядем, — докончил Бунчук.
— Соломки надо заранее постелить…
— За каким же чертом вы добровольно отправились на фронт и даже выслужились до офицерского чина? Как это совместить с вашими воззрениями? Уди-ви-тель-но! Человек против войны… хе-хе… против уничтожения своих этих… классовых братьев — и вдруг… хорунжий!
Калмыков, шлепнув ладонями по голенищам сапог, искренне расхохотался.
— Сколько вы немецких рабочих извели со своей пулеметной командой? — спросил Листницкий.
Бунчук вынул из бокового кармана шинели большой сверток бумаг, долго рылся в нем, стоя спиной к Листницкому, и, подойдя к столу, разгладил широкой, пухложилой ладонью пожелтевший от старости газетный лист.
— Сколько немецких рабочих я перестрелял — это… вопрос. Ушел-то я добровольно потому, что все равно и так взяли бы. Думаю, что те знания, которые достал тут, в окопах, пригодятся в будущем… в будущем. Вот тут сказано… — И он прочитал слова Ленина:
— «Возьмем современное войско. Вот — один из хороших образчиков организации. И хороша эта организация только потому, что она — гибка, умея вместе с тем миллионам людей давать единую волю. Сегодня эти миллионы сидят у себя по домам, в разных концах страны. Завтра приказ о мобилизации — и они собрались в назначенные пункты. Сегодня они лежат в траншеях, лежат иногда месяцами. Завтра они в другом порядке идут на штурм. Сегодня они проявляют чудеса, прячась от пуль и от шрапнели. Завтра они проявляют чудеса
То же самое относится к борьбе рабочего класса против буржуазии. Сегодня нет налицо революционной ситуации…»
— А что такое «ситуация»? — перебил Чубов.
Бунчук пошевелился, как только что оторванный от сна, и, пытаясь понять вопрос, тер суставом большого пальца шишкастый лоб.
— Я спрашиваю, что значит слово «ситуация»?
— Понимать — я понимаю, а вот объяснить дельно не сумею… — Бунчук улыбнулся ясной, простой, ребяческой улыбкой; странно было видеть ее на крупном угрюмом лице, будто по осеннему, тоскливому от дождей полю прожег, взбрыкивая и играя, светлосерый сосунок-зайчишка. — Ситуация — это положение, обстановка, что ли, — в этом роде. Так я говорю?
Листницкий неопределенно мотнул головой.
— Читай дальше.
— «Сегодня нет налицо революционной ситуации, нет условий для брожения в массах, для повышения их активности, сегодня тебе дают в руки избирательный бюллетень — бери его, умей организоваться для того, чтобы бить им своих врагов, а не для того, чтобы проводить в парламент на теплые местечки людей, цепляющихся за кресло из боязни тюрьмы. Завтра у тебя отняли избирательный бюллетень, тебе дали в руки ружье и великолепную, по последнему слову машинной техники оборудованную скорострельную пушку, — бери эти орудия смерти и разрушения, не слушай сентиментальных нытиков, боящихся войны; на свете еще слишком много осталось такого, что должно быть уничтожено огнем и железом для освобождения рабочего класса, и, если в массах нарастает злоба и отчаяние, если налицо революционная ситуация, готовься создать новые организации и пустить в ход столь полезные орудия смерти и разрушения против своего правительства и своей буржуазии…»
Бунчук еще не кончил читать, как в землянку, постучавшись, вошел вахмистр пятой сотни.
— Ваш благородье, — обратился он к Калмыкову, — из штаба полка ординарец.
Калмыков и Чубов, одевшись, ушли. Меркулов, насвистывая, сел рисовать. Листницкий все так же ходил по землянке, пощипывая усики, что-то обдумывая. Вскоре, распрощавшись, ушел и Бунчук. Он пробирался по залитому грязью ходу сообщения, придерживая левой рукой воротник, правой запахивая полы шинели. Ветер струею бил по узкому канальцу хода; цепляясь за уступы, свистал и кружился. Чему-то смутно улыбался шагавший в темноте Бунчук. Он добрался до своей землянки, вновь весь пропитанный дождевой сыростью и запахом изопревшей ольховой листвы. Начальник пулеметной команды спал. На смуглом черноусом лице его синели следы, оставленные бессонницей (три ночи резался в карты). Бунчук порылся в своем оставшемся от прежних времен солдатском мешке, возле дверей сжег кучку бумаг, сунул в карманы шаровар две банки консервов и несколько горстей револьверных патронов, вышел. В распахнутую на секунду дверь ворвался ветер, разметал серый пепел, оставшийся от сожженных у порога бумаг, потушил чадившую лампочку.
После ухода Бунчука Листницкий минут пять ходил молча, потом подошел к столу. Меркулов, косо наклонив голову, рисовал. Тонко очиненный карандаш стлал дымчатые тени. Лицо Бунчука, перерезанное обычной для него скупой, словно вынужденной улыбкой, смотрело с белого квадрата бумаги.
— Сильная морда, — отводя руку с рисунком, сказал Меркулов и поднял на Листницкого глаза.
— Ну, как? — спросил тот.
— Черт его знает! — догадываясь о существе вопроса, ответил Меркулов. — Парень он странный, теперь объяснился, и многое стало ясным, а раньше я не знал, как его расшифровать. Знаешь, ведь он огромным успехом пользуется у казаков, в особенности у пулеметчиков. Ты не замечал этого?