Том 4. Эмигранты. Гиперболоид инженера Гарина
Шрифт:
— Вот ты архитектор, Вася, скажи, — заговорила Надя, откусывая нитку на чулке, надетом на деревянную ложку, — неужели, правда, за границей в каждом доме ванная? Вчера в кинематографе видела — чудная фильма! Аста Нильсон каждый день берет ванную, моется. Правда ли это? Ведь соскучишься. — Она покачала головой, усмехнулась. — Со мной был один, — ты его не знаешь, бывший военнопленный, — так он рассказывал, будто в частных квартирах за границей все кровати под балдахинами. Вот выстрой такой дом в Москве. Прославишься. Хотя я что-то не верю. Я жизнь знаю по кинематографу. Конечно, артисты в кинематографе стараются показать себя в лучшем свете, а на самом деле все такие
— Надя, — спросил Буженинов из темноты, с дивана, — скажи мне открыто, — это очень важно… понимаешь… ты любишь кого-нибудь?..
Надя подняла брови. Штопальная игла остановилась. Надя вздохнула, и снова потянулась нитка.
— Вот что я тебе скажу, Вася… Какое там — любовь. Прожить бы!.. Ох-хо-хо!.. Думаешь, выходят замуж оттого, что влюбились? Это только в кинематографе. Какая уж там любовь! Встретишь человека случайно, посмотришь: если чем-нибудь может улучшить твое положение — выбираешь его… Ко мне сватался один из Минска. Так мне захотелось в Минске побывать — все-таки столица. Там, говорят, магазины, трехэтажные дома на главной улице… Едва не согласилась. Ну, а выяснилось, что он просто проходимец, ни из какого не из Минска.
— Нет, Надя, нет, ты — комик, чудачка. Я тебя лучше знаю… Ты не можешь так говорить. У тебя это навеянное… Жизнь на самом деле прекрасна, увлекательна… Нужно строить, бороться, любить…
Буженинов проговорил до позднего часа, покуда хватило керосину в лампе. Надя слушала, откусывала нитки, опускала низко голову, улыбаясь. Прелесть молодой девушки, как весенний воздух, пьянила Василия Алексеевича. Заснул он, не раздеваясь, на диване, камнем провалился в сладкую темноту. А наутро выглянул в окно: сидит ворона, нахохлилась. Все тот же забор; серое небо; на дороге ржавое ведро валяется. Ничего не изменилось за эту ночь. И от вчерашних разговоров остались досада и недоумение.
Быт, нравы и прочее
Мелочи жизни, сами по себе не стоящие внимания, стали принимать болезненные размеры в сознании Василия Алексеевича. Вот почему мы предлагаем пробежать эти строки. Они уясняют многое.
В городе заинтересовались буженинихиным сыном. Пошли разные предположения. Конторщик Утевкин, говорят, даже побледнел, узнав о его приезде, и сказал более чем многозначительно:
— Ах, так… Ну, теперь мне многое понятно.
Когда сутулая фигура Василия Алексеевича появлялась в дневные часы на улице Карла Маркса, упиравшейся в торговую площадь, прохожие с ужасным любопытством оглядывали «академика». Даже милиционер благосклонно улыбался ему.
Однажды лавочник Пикус снял у дверей лавки защитного цвета картузик, попросил зайти и спросил контрреволюционным шепотом:
— Ну, скажите, что в Москве? Как нэп? Говорят — безнадежно? Ужасное время. Мы катимся в пропасть. Я дошел до такого нервного расстройства, что по ночам кричу благим матом. Ну, очень рад познакомиться. А Надежда Ивановна вас таки заждалась.
Пикус намекнул на то, о чем говорили по городу. В провинции не любят непонятного, причиняющего беспокойство фантазии. Действительно, за каким дьяволом было Буженинову тащиться в это захолустье? Ясное дело — приехал жениться. Но тут оказывались разные «ямки-канавки»: Буженинов разлетелся не на совсем свободное место, — так по крайней мере посмеивались.
В магазине у Пикуса с ним познакомился Сашок — румяный молодой человек в поддевке и плюшевом картузе, сын хлебного оптовика Жигалева. Стал расспрашивать о столице, о лекциях и кабаре, о женщинах с Кузнецкого и завел Василия Алексеевича в пивную «Ренессанс», во втором этаже, на площади.
Угощая
— Между прочим, Надежда Ивановна девушка что надо. Заносится только зря. В наше время чересчур о себе много думать не приходится. Так-то, Василий Алексеевич. Новый быт идет, как говорится. Конечно, с ее внешностью — в Москву, на сцену или машинисткой в крупный трест, — карьеру сделать можно. Но здесь…
Шевельнув бровями, Сашок бросил в рот моченую горошину, ухватил ее крепкими зубами, посмеялся.
— Да, здесь интересной девушке делать нечего — гроб… Самое благоприятное — выйдет замуж: у мужа червонцев восемь жалованья, у самой червонца три с половиной… Бесцветно… Или уж тогда, знаете, шла бы в комсомол. Что ж…
Сквозь густые ресницы он хитровато блеснул зрачками на Буженинова.
— …Это я пойму. А то ни два ни полтора. Я вот в Англию собираюсь, между прочим, по папкиным делам. Предложил в виде шутки Надежде Ивановне попутчицей, вроде секретаря. Робеет: что скажут. Это у нас-то испугаться общественного мнения! Смехотища!
Василий Алексеевич дико глядел на собеседника: что такое он несет? За такие слова в сущности бить сейчас надо. Но Сашок, не задумываясь, перескочил на другую мысль, сыпал витиеватыми фразами:
— Одно скажу, как интеллигентному человеку: остерегайтесь Утевкина. Этот подлец на все способен. После того как Надежда Ивановна сделала ему поворот, он в экономотдел бегал, в ГПУ. Ну что ж, знаете, глупо. Не произвел полового впечатления, и он бежит на девушку с доносом. Хорошо, что там его послали к сучке. Знаете, что он про вас сказал, только что вы приехали? «Буженинова, говорит, к нам выслали в административном порядке, за некрасивые дела; но вопрос — долго ли он будет у нас на шее сидеть паразитом…» Фельетон, а не человек, этот Утевкин… Кроме шуток, без политики, — долго думаете погостить?
— Не знаю. Должен лечиться. Нужен отдых.
— Венерическое заболевание какое-нибудь, конечно?
— Нервное переутомление, — сердито ответил Буженинов и застучал ногтями о жестяной подносик.
— Так вот оно что, хи-хи, — сказал Сашок и бойко пошел в уборную.
Буженинов хотел тоже уйти, но пиво отяжелило его, и он остался сидеть, угрюмо повесив голову. Дверь пивной поминутно теперь отворялась. День был базарный. Входили крестьяне, перекупщики, лавочники, мещане, заключившие мелкую сделку. За столиками журчали деловые разговоры, негромкие и бедные, как это серенькое небо над площадью, над рогожными палатками, над выпряженными возами, над грачиными гнездами на липах. Дым крепкой махорки колебался слоями по длинному помещению «Ренессанса». На дощатый пол натащили сапогами навозу с площади. Василию Алексеевичу представилось, что сидит он на дне глубочайшего колодца, и только пестрые плакаты Добролета, Доброхима, красный силуэт рабочего между красных труб на штукатуренной стене над головами чаепийц и курителей махорки напоминают о далекой-далекой Москве, где гремит жизнь.
Вернулся Сашок из уборной и сказал, кивнув на стойку:
— Из-за этой вон дамочки тоже у нас ноги кое-кому перешибли, дел двадцать в народном суде из-за нее разбиралось. Знаменитость.
Действительно, за стойкой лениво стояла полногрудая «дамочка» в ситцевом полосатом платье, широколицая, напудренная, с маленьким носиком, с гребенками в туго завитых волосах.
С ней разговаривал, навалясь локтем на стойку, низкорослый человек в черных брюках и в штатском френче. Длинный нос его только что заехал в блюдо с жареной печенкой, нюхал из горшка с селедками.