Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Клавдия и тут почти боялась думать словами, только улыбалась да повторяла: «Ну вот! Благодарю Тебя, Господи!»
Она так не привыкла мечтать о возможном, всегда воображая себя или красавицей виконтессой, или волшебницей, что не думала о будущем и теперь. Она чувствовала, что счастье с нею, навсегда, она даже устала от него: такое оно великое и неожиданное…
– Разве я смела? Фу ты, ну что это!
Она отворила окно. Молния утихла. Ветер пробегал по листьям. За прудом светлела полоса.
– Родненький, миленький! – шептала Клавдия и больше ничего не умела выдумать.
Потом ей вспомнилось,
«Оттого я такой и прикидывалась, и делала себя мерзкой, что все точно ждали, что я мерзкая. И пусть, пусть! И рожа, и злая, и отвратительная, и ненужная! А я вот для него нужная, самая ему милая…»
Клавдия не замечала слез, которые текли у нее по щекам.
«Какая стану – он даже и не ожидает! – думала она. – t Все теперь другое пойдет. Не обману его. Душа у него чистая. Голубчик мой белый!»
Когда совсем рассвело, Клавдия сошла в сад, спустилась к пруду и смотрела, как плывут тихие туманы, как желтеет небо и точно холодеет неподвижная вода.
– Ты встала, Клавдинька? – послышался голос Любы за дверью.
– Что тебе? – с легкой досадой проговорила Клавдия.
– Поздно, сейчас завтрак. Выходи!
И Клавдия слышала, как застучали по коридору каблучки младшей сестры.
Клавдия не торопилась. Она с тщанием занялась своим туалетом. Надела серое платье, которое ей шили к Пасхе, и брошку приколола.
Смотрясь в зеркало, она уже не находила себя такой дурной. Ничего, а глаза даже выразительные. Волосы она причесала по-обычному – чтобы сразу не удивились. Потом браслет надела узенький, любимый. Она так себе положила, что он ей должен счастье приносить.
Что она скажет? Как они встретятся? Клавдия мало спала и не успокоилась.
Ей хотелось плакать и говорить с ним.
Наконец она вышла. По коридору шла тихо-тихо. Из гостиной услыхала его голос – счастливый, веселый – и почему-то перекрестилась.
В столовой уже кончали завтракать. Аркадий Семенович крепко пожал ей руку и заглянул в глаза. Клавдия вся просияла. Она не обратила внимания, кто кроме него сидел за столом и чтб говорили. Потом она встала и прошла в гостиную. Все улыбаясь, сама не зная зачем, она села к роялю. Ей хотелось бы играть, много музыки, но она не умела… Она ждала, что он придет.
И он точно пришел.
Клавдия вся обернулась к нему и протянула руки. Он схватил их и крепко поцеловал.
– Голубушка моя! – проговорил он. – Никогда не забуду, правду мне сказала! Какие мы с Любой счастливые теперь и у ней в душе то же было, что у меня! Без вас я, глупый, никогда бы не решился, любовь последнюю силу отняла… А после вчерашнего откуда и смелость взялась, и вот и кончено все! Спасибо вам, родная!
Он опять поцеловал ее руки. Люба вошла в комнату и поцевала Клавдию.
– Ты рада? Клавдинька, правда, он милый?
– Что? Да… Я пойду, – сказала Клавдия, встала и вышла.
Жених и невеста удивленно переглянулись. Аркадия Семеновича что-то непонятное кольнуло в сердце.
Простое было не так просто, как ему казалось…
Люди – братья*
Так ли, сын мой, ты говоришь с отцом твоим, которому ты должен быть вечно благодарен, ибо
Sois malheureux – et tu seras seul.
Осенью мачеха объявила, что я поступаю в пансион г-жи Ролль.
Я всегда училась дома, к шестнадцати годам знала приблизительно то же, что знают все барышни моего возраста, но долговязый дядя Эдя, брат покойного отца, внушил мачехе, что я должна иметь диплом. Дядя Эдя приезжал к нам в Москву редко, притворялся дельцом и во всем решительно знатоком, меня терпеть не мог, а мачеха его уважала и слушалась. Каждый раз после отъезда дяди она становилась строгой, хотя и ненадолго.
3
«Будь несчастен – и ты будешь одинок». А. дс Мюссс. («Исповедь сына века») (фр.).
Насчет пансиона мачеха выказала необычайную твердость. Напрасно я рыдала и повторяла, что, конечно, я не родная дочь, мамаша не может любить меня, и напрасно она лицемерит. Мачеха сама плакала горькими слезами, клялась, что любит меня больше собственного пятилетнего сына, – и это была правда; однако, на этот раз капризов моих не уважили и в пансион г-жи Ролль меня определили. Там в несколько месяцев приготовляли к экзамену на домашнюю учительницу.
Все мои подруги, «семиклассницы», да и вообще все воспитанницы казались мне противными и безобразными, хотя я им улыбалась и почти заискивала перед ними от непривычки и от страху, – я всегда слышала, что над новенькими смеются. Вставать рано и спешить в пансион во всякую погоду тоже казалось мне ужасным.
Пансион г-жи Ролль имел странную особенность: в нем не было помещения для седьмого класса и мы кочевали со своими учителями, учительницами и тетрадями из столовой в гостиную, из гостиной в приемную, занимались даже в спальной г-жи Ролль. Рядом со спальней была комната взрослого сына начальницы, красивого офицера, как говорили видевшие его воспитанницы.
В достопамятный третий день моего пансионского ученья мы сидели в шестом – младшем – классе. Мутное небо серело, в окнах по стеклам сбегали дождевые капли. Я пришла поздно, когда урок уже начался, сердито пробралась на свое место и села. Рядом со мной была дочка священника, Машенька Фивейская, болтливая и толстая, с необычайно густым, сизым румянцем на крепких щеках. Она с готовностью повторяла мне фамилии, имена, рассказывала даже, у кого какое состояние и где служит отец.
При этом, конечно, она половину выдумывала, из усердия, но выдумывала так наивно, что ложь у ней всегда можно было отличить от правды.
Она шептала мне за уроком, что жидовка Вейденгаммер хвастается собачьею шапочкой, а экзамена не выдержит; ее все зовут Вейденгаммерская, а она обижается, потому что окончание дурно звучит.
– А посмотрите, Леля Дзй так затянулась, что едва дышит… На щеках красные пятна… Воображает себя хорошенькой… Учителя в нее влюбляются, это правда, но ведь она им глазки строит.