Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
И наконец, – не все ли равно? Не могу же я упустить мое счастье, когда сам Господь, очевидно, мне помогает? Ведь если б он, мой милый, мой иностранец, не принял меня за другую… Уф, даже в дрожь бросило от одной мысли!
Однако, куда девать эти два часа? Придумала: обойду весь Сан-Лоренцо, медленно-медленно, и буду с твердостью вспоминать все, что слышала от Аннины, да и от других – от этой лукавой Джиованны… Прелукавая девушка, однако, смышленая, и кое-что знает. Только такие безнравственные понятия! Непременно хочет сначала замуж. Нет, уж где расчет – там нет любви. А нет любви – значит, безнравственно. Да и не понимаю, зачем?
Иду, иду, прилежно думаю, соображаю, вспоминаю… Святой Панкраций!
Добежала, схватила билет. Вот и поезд. Дверцы еще открыты. На платформе уж огни, и в вагонах огни. Народу мало. Его – нет. Что же мне делать? Что же это такое? Я чуть не разревелась. Села бы, где стояла, и заревела. Да вдруг будто толкнуло меня – гляжу, стоит в дверях купе и прямо на меня смотрит. Бегу, юбка путается, вагон первого класса, а у меня билет второго. Однако, мне уж все равно. Только что я подбежала – он билеты кондуктору дает, и смотрю – два билета. Едва я стала соображать, что же это такое, значит – не один едет – но сообразить еще не успела, как он меня за руку и втянул в вагон. Тут же дверца захлопнулась, кричат «pronti» [11] – я стою, как дура, и только одно успела заметить – свет сверху слабый – что никого в купе кроме нас нет. Стою – и все мысли из головы сразу вылетели.
11
Отправляемся (ит).
Вдруг – толкнуло, поезд тронулся. Я от толчка упала на бархатную скамейку и даже затылком о спинку ударилась так, что шляпка съехала. От толчка я пришла в себя, вспомнила свой план. Я решила заранее, как только двинется поезд, сделать вид, что поправляю шляпку, а вместо того выдернуть шпильки и распустить волосы. Для начала это мне казалось превосходным, тем более что времени никак терять было нельзя.
Только что я закинула руки назад, ничего не успела сделать – схватили меня за талию, или за плечи – не знаю – но я сразу почувствовала, что меня обнимают, и что это – он, единственный, которого я люблю.
Аннина! Что мне делать? Да какая тут Аннина! Сейчас он догадается, что перед ним неотесаная дура! шестнадцатилетняя девчонка! Зачем я не познакомилась с той красивой дамой, которая жила два месяца у нас в Лагороссо и бывала на бульваре! Ведь могла я познакомиться! Во всем теле у меня точно молотками стучали. Холодом, жаром и ужасом обливало меня, и где уж завязывалось и где развязывалось, я не могла бы сказать.
А тут еще к смертельному опасению, что он догадается, как я тупа, – прибавилась неожиданная мысль: он больной, не от мира сего, чахоточный: а чахоточным нельзя делать лишних движений, им вредно. Я должна его оберегать, должна предупреждать…
Пресвятая Дева! Помоги мне! Вразуми!
Я вся повернулась к нему…
Другая бы шестнадцатилетняя дура на моем месте непременно заорала, как под ножом, несмотря ни на что… А я так твердо помнила, кто я для него, так боялась за него – что и тут не охнула, не вздрогнула, а если и охнула, то едва-едва, и поезд все заглушил, мчался – ну, прямо вихрем. Или мне так казалось. Кругом – и во мне – стучало, стонало, пело… Главное пело, пело…
Я была однажды в монастыре святой Агнессы. На скамьях сидели монашенки. Ах, что с ними делалось! Какое умиление, какая дрожь, какие вздохи! Гудел и лился орган. Они пели: «Прииди, Жених, прииди!» Они только пели и ждали, и уже впали, однако, в такое состояние. А что было бы с каждой, если б она дождалась жениха, как я, если б он пришел, как ко мне, если б она почувствовала себя прижатой к скамье, как я, почувствовала его всего, его руки, нежные и теплые, на которых лежала
А я не менее их чувствительна и тоже всегда, слыша орган, рыдала от одного ожидания.
Золотые волны качали меня. Поезд мчался, как гремучий змей, встряхивая и подкидывая, и баюкая, и будя нас, и вот я уже не боюсь, что он, мой жених, мой возлюбленный, мое – я – примет меня за глупенького, неопытного недоросля. Я уже знаю все, что нужно, знаю, что умею не изменить себе до конца, потому что любовь учит владеть собою – для счастья.
Конечно, и он был счастлив, как я (мне даже странно говорить это), потому что я уже не чувствовала себя собой, – а нами вместе. Это очень просто.
Золотые волны с шумом набегали – и отходили – и вновь набегали, и взяли и били меня, обливая шипучей и ласковой пеной… И вдруг… толчок… и оборвалось… остановилось…
Мне сразу стало холодно. Еще мгновенье – и он поднял меня (я должна бы сама догадаться!) и хотел прикоснуться к развязанным бантам… но я уже поняла, в секунду была готова, поправила висевшую на булавке шляпу… И дверца с шумом распахнулась.
– Lagorosso! Lagorosso!
Я стою на полуосвещенной платформе. Я вижу его лицо, тонкое, серьезное, с золотой бородкой. Он в шляпе. Как он бледен! Но это ничего. Он не делал лишних движений, о нет! Я сразу была вразумлена и почти все взяла на себя – ведь он слабенький, больной!
Вот он уходит. Проходя мимо меня, он тихонько всунул мне в руку бумажку. Что это, что это? Опять записка?
Я подошла к фонарю. Нет, это не записка. Это десять лир. Он заплатил мне! Сердце мое сладко дрогнуло в первую секунду. Вот, не права ли я? Он не догадался… Я была умна и ловка, я вела себя так, как было нужно! О, как все хорошо!
Но… все-таки это деньги. Это плата. Что мне с ними делать? Конечно, не бежать за ним, не отдавать назад, да и он уже уехал в санаторской карете… Что же с ними делать?
Придумала! Святой Ануфрий и девять мучеников! За что мне дано было такое осияние, такое просветление, такая удача весь день? Придумала, что сделаю с этими десятью лирами!
Вот что: он, мое счастье, – он не от мира сего. Он болен, донна Чиччиа говорила, что очень; когда он уйдет, умрет, я закажу такую мессу о блаженстве его души – какую только могут пропеть в нашем соборе. Я уберу цветами подножье Мадонны, и будут петь, и орган будет петь и переливаться… И я дам себе волю, сама буду петь и плакать, и вспоминать, – все, одно за другим, что было в мои сорок минут, когда мчался, дрожа, поезд… Когда нам было так тесно, так страшно, так жарко, так едино… Когда вихрь шумел вокруг нас… И я узнаю орган. Это будут те же золотые волны… Будет то же самое… Это ведь почти то же самое.
В родную семью*
В судьбе шестилетнего Пети произошел переворот. Это случилось восьмого января, вечером, когда в одной из петербургских приходских церквей Ольга Ивановна обвенчалась с Никанором Полушниковым. Впрочем, весть об этом событии дошла до чухонской деревни, где воспитывался Петя, гораздо позже. Сам Петя, хотя ему и толковали, что мама вышла замуж и теперь у него есть папа, очень мало обратил внимания на столь важное обстоятельство, не предчувствуя, какие последствия оно может иметь. Петя даже и слово «мама» плохо понимал в связи с взлохмаченной петербургской тетей, которая давно как-то приезжала и привезла ему сапоги и булок. Матерью он звал чухонку Мавру Ивановну, которую так звали все остальные дети, а отцом – ее мужа Павла, бледно-кудрого и тихого мужика, который летом жил с ними и крепко храпел ночью в избе, а по зимам уезжал на заработки.