Том 4. Начало конца комедии
Шрифт:
Помню, Юра заснул с неподписанной радиограммой в пароходство, как заснул когда-то с похоронкой в руках. Он спал минут десять.
Помню, он не отменил запланированную общесудовую тревогу. Трудное дело решиться на игру в солдатики, когда судно бредет сквозь океан в роли погребальных дрог и в рефрижераторной камере мерзнет труп юноши. Мне никогда не хватило бы духу. Не из сентиментальности, а потому, что в таком решении можно обнаружить нечто от бравады, от пижонства, от «мне черт не брат», а я боюсь показухи, вернее, обвинения в показухе, больше обвинения в слабости. Но Юра навсегда остался военным. И потому ему и в ум не могло прийти опасений по поводу показухи или пижонства. Он играл тревоги не для того, чтобы, например, отвлечь экипаж, а единственно потому, что приказано было подготовиться к инспекторскому смотру.
У меня болело ухо, буквально в черепе; в тревоге я не участвовал, валялся с Мобилом в каюте и пытался читать «Змея в кулаке» Эрве Базена. Там дело
Помню, потом пал туман и до самого Уэссана мы шли без видимости в густой мути. Весь мир стал монотонным, как половая тряпка. И даже матрасы и подушки пропитались тоскливым звуком туманных гудков. Все было замедленным: и движение вод, и парение туманных пластов, и крены теплохода. Все расплывалось в неопределенности и не имело ни дна ни покрышки. В такие долгие туманы вдруг накатывает ярость и хочется стать вниз головой в стойку на кистях и дрыгать ногами перед мордой Большого Халля — морской тоски. Но, конечно, не встаешь на голову и, конечно, ничем не дрыгаешь. Исправно ешь макароны с сарделькой, пьешь компот без фруктов, и все тянет спать. Но урывистый тяжелый сон только прибавляет и прибавляет в душе промозглую грязную хандру. И она, наконец, превращается в особенную — дистиллированную тоску. Ни горечи в этой тоске, ни сладости — безвкусная безысходность, когда забытый вопрос: а на кой живешь, вообще-то? — уже не умещается в голове, проникает в кровь, в каждую клетку, в каждую твою молекулу. Кольцо расплывчатой серости плывет с судном. И даже пена кильватерного следа и зелень его, когда уставишься назад, за корму, не видна.
Безысходность, как в очереди на ВТЭК в районной поликлинике, как сидение в приемной райжилотдела, как книга жалоб и предложений в парикмахерской, как «ЗАКРЫТО» на окошке для приема бутылок на заднем дворе гастронома в понедельник.
Помню, я подолгу стоял у окна и глядел в туман, а матрос в синей робе, черных сапогах и красной вязаной шапочке с турецкой кисточкой медленно ходил взад-вперед по палубе сквозь туман, между фальшбортом и крайним рядом контейнеров; матрос то растворялся в тумане, то прорисовывался сквозь него. И наконец это как-то насторожило меня, я открыл окно и крикнул, чтобы он зашел ко мне в каюту. Это оказался Варгин. Он сказал, что виноват в гибели Саши. Что это он, Варгин, попросил Сашу отказаться от добровольства в аварийной партии, чтобы занять его место. Варгину обязательно надо было на горящего испанца попасть и спасательное геройство проявить, чтобы девице об этом написать и чтобы его из уборщиков обратно в матросы вернули, а я его с инструктажа выгнал и лишил этим надежды на ренессанс. Вот Кудрявцев и сыграл дезертира, выводя на боевой курс дружка, жертвуя честным именем, своим реноме в глазах начальства.
Я дал Варгину полстакана спирта и послал спать.
Молодые ребята добрее, нежели кажутся. Но очень естественно выглядят недобрыми, циничными. Молодость очень способна к осторожной замкнутости, к сохранению тайны своей истинной индивидуальности. Это понятно. Детство, отрочество — это период первоначального накопления знаний, ощущений, навыков, это время в себя. Маленький человечек привыкает БРАТЬ и СОХРАНЯТЬ. Молодой человек еще не испытывает желания делиться знанием, он его сам накапливает. Он скряга. Скряги всегда замкнутые люди. Скряги легко и стойко хранят тайны. А Кудрявцев не хранил тайну самого себя, не прикрывал себя истинного юношеской бравадой и грубостью. Значит, очень рано закончился в нем период первоначального накопления. И потому инстинкт скрытости рано ослаб. Вот чем он привлекал — спокойно открывался. Нам всегда нравится боксер, который работает в открытой стойке — передвигается по рингу, опустив руки. Такой и в уличной драке будет опускать руки. Но в уличной драке нет запрещенных приемов. Хулиган бьет ногой в мошонку. Нельзя открываться перед подонком.
Перед подонком надо скрывать даже такие вещи, как, например, любовь к живым растениям. Моряки часто приносят их с берега и пытаются прижить в каюте, но лишние заботы надоедают, ребята забывают поливать растения, и те чахнут. И вот все эти чахнущие растения
Помню, я взял ключ-вездеход и пошел к забытому цветку. В каюте Саши было очень душно и мертво. Я перенес цветок к себе и подвесил у окна, завязав горшок бочоночным узлом. И щедро полил, но он так и не оправился.
От Саши, кроме памяти, осталась у меня только его объяснительная записка, на которую я натолкнулся в книге приказов.
«Порт Калининград. Были уволены в город до 24 ч. с матросом Варгиным. В городе мы встретили 2 девчонок. Я говорю где вас видел? Одна говорит я приехала с подругой из Риги к мужу на п/х „Даугава“. Я говорю наверное по другому делу сюда приехали. В голубом пальто сказала нам нужны нейлоновые плащи. Я ответил дураки вывелись и мы пошли. Моторист Егоров от нас потерялся. Мы его искали. Транспорт до порта перестал ходить. Мы ждали на вокзале утра. Первый автобус пошел в 6 ч. 10 мин. На судне стучали в каюту Егорова старпом и стармех. Они меня попросили открыть дверь. Я подобрал ключи и открыл. В каюте спал моторист Егоров на своей койке, а в рундуке оказалась девчонка в голубом пальто что встретили в городе.
Ребята говорят, она с парохода „Балтийск“, который стоял вчера рядом. Ничего больше по спекулятивному делу не знаю.
В чем и объясняю. Матрос Кудрявцев».
Я тоже ничего не знаю по тому делу. Только, глядя на эту объяснительную, я сейчас думаю о том, что интеллигентность может никак не пересекаться с грамматикой. Способность угадывать правду, постигать суть вещей не зависит от образованности и университетов — это банальная мысль, но мне она кажется все более важной, значительной. Саша волчью свадьбу видел — его на эту свадьбу деревенский дед водил в детстве. Так что была у Саши своя Арина Родионовна. Но ведь она и у Шалапина была! Вот в чем парадокс-то!
Все мерзавцы и дураки одинаково злы и потому легко объединяются. Все порядочные и добрые порядочны по-своему, и потому им объединиться дело почти безнадежное. Это я Толстого перефразирую. Ведь и наша философия никак не отрицает личностного характера совести, наоборот, считает, что, чем выше развитие личности и сознательности, тем большую роль играет в ее жизнедеятельности совесть. Вот если человеку перед всеми геранями России стыдно, что он с тропическим цветком им изменил, то это и есть самобытность совести. Бывает, матерый капитан вдруг раздраженно заявит: «Сегодня в Босфор без лоцмана я не пойду. На пределе видимости маяков ляжем в дрейф до утра. Боюсь чего-то». В таком случае только дурак или суконный чинуша скажет: «А чего вы боитесь? Видимость отличная, ветра нет и — вон — все другие идут себе в Босфор. Почему же вы-то?» Спрячь, голубчик, свое вопросительное любопытство в карман выходного пиджака, повесь этот пиджак на распялку в шкаф, закрой шкаф на ключ и ключ отдай соседу по каюте. И поступи так же, если хороший и смелый матрос вдруг скажет, что боится дыма и не хочет идти на пожар в составе аварийной партии, которую ты подбираешь из добровольцев. Оставь выяснение причин до подходящего момента, если, конечно, есть матросу замена и в добровольцы ты не играешь, а действительно хочешь видеть в партии только добровольцев. И помалкивай о признании матроса, храни его тайну, как свою. И не торопись судить людей, не торопись, друг. Все прояснится потом само собой. Веди себя как любящая женщина с неумелым любовником, у которого что-то не получилось в постели.
— Да вы понимаете, что человека погубили, вы, вы! — заорал я, когда Шалапин пришел прощаться. И получилось это у меня ненатурально-театрально, как орет на сцене сын Кабанихе.
Я не имел права на него орать. Я себя винил. Ибо если бы не выгнал Варгина с занятий по КИПам, то Саша не стал стремиться к восстановлению равновесия справедливости, не отказался бы на глазах Шалапина от добровольства в высадочной аварийной партии, не открыл бы для шалапинского удара живот, не полез бы в трюм в обозленном и расстроенном состоянии и т. д. и т. п. И каждый на судне себя винил в той или иной степени, кроме двух человек — боцмана Гри-Гри и Шалапина.