Том 4. Наша Маша. Из записных книжек
Шрифт:
. . . . .
На бульваре подошла ко мне дряхлая старушка, нищая. Я дал ей три рубля, которые нашел еще в Ленинграде на улице и держал в жилетном кармане «до первого случая». Старушка обрадовалась, конечно. Всхлипнула. Поблагодарила. Перекрестилась.
— Спаси тебя бог! Порадовал старушку. Ведь восемьдесят пять лет, — сказала она и пошла дальше. Потом остановилась, повернулась лицом к морю и стала молиться, кланяясь и крестясь. Она повернулась к морю, как поворачиваются, входя в избу или вставая из-за стола, к углу, где висят иконы.
. . . . .
Ю. К. пьяный вошел в одесский
— Граждане! Все отменяется. Объявляю себя мэром города Одессы. Валюта будет возвращена.
Будто бы. Легенды «русского Марселя».
. . . . .
Последние дни на море не утихает шторм. Третьего дня у нашего берега сел на мель большой пароход, возвращавшийся из загранплавания. Я в первый раз видел эту картину: огромное чудовище стоит недалеко от берега, стоит не совсем неподвижно — ветер заставляет его поворачиваться то вправо, то влево. Но киль его плотно врезался в песчаное дно. Это видно по некоторому неестественному наклону, который сохраняет он даже в наиболее спокойные минуты.
Весь день он дымил и ворочался, словно дворник, топтаньем на месте спасающийся от холода. Вечером на пароходе зажглись огни. Утром он стоял на том же месте. Сейчас его сняли… Шторм слегка поутих. На море много судов. Они спешат — со всех концов — из Севастополя, Батума, Херсона, Констанцы и Стамбула, — спешат перебежать широкую морскую площадь, пока море дает передышку, пока не грянул новый ливень и не зашумел новый шторм. Так пешеходы перебегают улицу во время грозы — от молнии до молнии.
. . . . .
Сегодня (22.XI) холодный, но не очень ветреный день. Небо — петербургское, серенькое. По морю, над самой водой, плывет огромное ватообразное облако. Сгустившийся пар хлопьями ползет по воде, как папиросный дым по сукну ломберного стола.
. . . . .
В санатории. Горела оранжерея. Приехали пожарные. Достали из своей красной машины лопату и вилы ослепительного блеска и чистоты. Старый санаторный врач подошел, покачал головой.
— Вы посмотрите, это же хирургический инструментарий!
Подошли еще врачи. И долго, не без зависти, разглядывали эти огромные ланцеты и пинцеты.
. . . . .
Начало большого стихотворения, напечатанного в курортной газете «Кузница здоровья». Записать все, к сожалению, не успел.
У дивных брегов Черноморья, Где гордый раскинулся порт, К игривым волнам притаился Гигант — пролетарский курорт.. . . . .
Инвентарная опись моей комнаты у Горвицев.
Кафельная печь. И рядом небольшая — тоже изразцовая — времянка. Это переродившаяся за пятнадцать лет знаменитая одесская «румынка» (у нас их называли «буржуйками»). Она красивая, даже изящная, но выглядит совершенно нелепо по соседству с настоящей, существующей от сотворения дома печью. Рядом — буфет. За стеклянными дверцами посуда: графины, рюмки, бокалы, блюда, тарелки, вазочки для варенья… Все с бору да с сосенки. Присутствует в буфете и новый быт: на двух огромных блюдах, на которых подается в праздники фаршированная рыба, — мальчик и девочка в
На буфете — китайская ваза с воткнутыми в нее пыльными бумажными цветами… Два мельхиоровых подсвечника, состоящие из четырех мельхиоровых купидонов. Белый молочный кувшин, в который напиханы те же пересохшие и от рождения увядшие бумажные хризантемы и розы.
У буфета — самоварный столик. Самовар, полоскательница, чайник. На самоварной крышке вместо деревянных шишечек-ручек — фаянсовые ролики для электрической проводки. За самоваром — электрический утюг, новый быт, техника в быту. Перед самоваром — квадратная салфеточка с вышитым на ней лозунгом:
«Любовь слепа — не верь любви!»
Аппарат плывет дальше. Дверь в соседнюю комнату, завешанная очень дрянным машинотканым ковром.
В углу — гостиная. Круглый столик. На столике — декадентская керосиновая лампа. Вокруг — диваны и кресла в чехлах. На стене часы, отстающие в день на 2 часа 35 минут.
Окно с тюлевой занавесью и со внутренними, как и повсюду в Одессе, ставнями (ставни эти закрываются изнутри, в комнате).
В левом от окна углу — трюмо с порыжелым рябым зеркалом.
На стене — разбитая скрипка.
Комнатный ледник, купленный в девятнадцатом году у какого-нибудь потомка Ришелье или Дерибаса * . На леднике — новая ваза с теми же шикарными хризантемами. За вазой — прислоненная к стене большая фотография. На ней — изящна выведенная на заднем плане поясняющая надпись:
«Группа сотрудников одесской конторы Государственного банка во главе с юбиляром управляющим конторой X. С. Грингофом по случаю 50-летия его рождения».
В «группе сотрудников» — Н. Н. Горвиц.
На этой же стене — целая картинная галерея.
Папа и мама мадам Горвиц. Увеличенные фотографии — почтенной благообразной еврейки в черной кружевной шали и худощавого еврея в очках и крахмальном воротничке.
Фотографии родных и знакомых. И — запечатленная фотоаппаратом история жизни и любви Н. Н. и Р. З. Горвицев.
Вот двадцатилетняя Роза — в белом маркизетовом платье и в белых парусиновых туфлях сидит на бутафорском камне, изящно прислонив к бутафорской скале стриженую, как у мальчика, головку. Это не дань молодости и моде. Это — девятнадцатый год, вероятно. Вероятно, Розочка перенесла сыпной, а может быть, и возвратный тиф. Чудные волосы пришлось снять. Но это ее не обезобразило. Наоборот, она очень похорошели. Кокетливая, привлекательная улыбка и носовой платок, зажатый комочком в руке, и скромные бусики на шее — все это очень мило. Стриженая голова не помешала Розочке именно в это время заполучить жениха.
На следующей фотографии она уже невеста. Она сидит на спинке роскошного канапе, прислонив стриженую (волосы чуть-чуть подлиннее) голову к алебастровой тумбе, на которой стоят вазы с бумажными розами и хризантемами. Улыбка ее по-прежнему привлекательная, но это уже не такая наивная улыбка. Это горделивая улыбка невесты: посмотрите, какого я буду иметь себе мужа! А он — очень милый молодой человек, чуть-чуть близорукий, в крахмальном воротничке, сидит на канапе, сложив на груди руки и прислонив голову к плечу милой.