Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
И опять крики из боковой улицы:
— Сюда, сюда!
На углу Пушкинской разбивают синагогу. Толпа и телега поворачивают к синагоге.
Подъезжает генерал-губернатор.
Он сидит в коляске; маленький, худой старик в мундире, в орденах и кричит толпе:
— Смирно!
Хохот, крики «ура». Появляется военный оркестр.
— Что-нибудь веселое!
И оркестр начинает какой-то веселый марш.
— Ура! Ура!
Хохот, крики, энергичнее летят камни в синагогу. Все
— Ура!
— Смирно!
Но камни уже летят в коляску.
— Пошел!
Коляска мчится, за ней телега с мертвым, сзади вся толпа с гиком и воплями:
— Стой! стой!
— Держи, держи! а-ту!
— Го-го-го!
На углу стоим мы, кучка гимназистов. Только что разгромили бакалейную лавку. Веселые добродушные парни подмигивают нам.
— Эх, милый барин, — обращается к одному из нас молодой верзила, — дай-ка папироску?
— И сам бы рад покурить, да нет.
— Ах, барин бедный, курить нечего. Ребята, у кого табак?
— Вот табак, — показывает кто-то из толпы на запертую табачную лавочку.
— А может, лавка русского?
— А не все тебе равно — русский жид или жидовский жид?
— Барин, прикажи! — подмывающе обращается верзила к желавшему покурить.
И тот… весело машет рукой.
С диким воплем восторга бросается толпа, и через несколько минут десятки рук протягиваются к нам с папиросами.
Лица радостные, умильные, блаженные.
Мы, смущенные, берем по папироске и улыбаемся этой толпе, а она ревет:
— Берите больше, всё берите. На дом вам снесем. Ура!
— Христос воскресе!
И мы целуемся с ними.
— Ребята, водки!
А мы, растерянные, смущенные, торопимся незаметно стушеваться, исчезнуть.
Второй день.
Где-то идут войска.
Какой-то еврей шмыгнул к нам во двор…
Надо спрятать, но что скажет кухарка?
Долго ее убеждают, и, наконец, она раздраженно говорит:
— Ну, отстаньте от меня! Прячьте, коли охота с жидом возиться — меня и себя под топор подводить.
И высокий дрожащий еврей, молодой, худой, поднимается по узкой лестнице на чердак, а кухарка испуганно оглядывает двор: нет ли свидетелей. И грозит ему кулаком:
— У, дрянь, не стоишь, чтоб пропадать из-за тебя!
И, довольные, мы опять уходим в город.
Там, на кладбище человек сорок опившихся.
Маленький белый домик — мертвецкая — уютно выглядит из зелени, кругом памятники, кресты, могилы, — тишина и покой.
Громадная толпа, как мертвая.
Мы протискиваемся и стоим над трупами.
Окна открыты, но запах тяжелый от этих на полу плотно друг около друга лежащих синих, вздутых страшных фигур в оборванных, истасканных костюмах, по которым, как
— Вот и пасха: из жидов пух, а из русских дух…
Пришли войска.
Сухой барабанный треск несется по пустым улицам.
Ловят, тут же на улице раскладывают и секут.
Множество слухов. Высекли даму. Высекли унтер-офицера с георгиевским крестом. Схватили графа С, но он распахнул пальто и показал свой форменный фрак со звездой.
Общество возмущено.
Одному офицеру в доме моего товарища в моем присутствии показали на дверь.
Он вышел на улицу и крикнул:
— Только попадитесь мне: всех перепорю!
Ловят облавами. Неожиданно с двух противоположных концов появляются из боковых улиц войска, сходятся и всех попавших в эту мышеловку подвергают допросу и суду.
Тут же расставляются скамьи, появляются розги.
Преображенская улица в средней своей части сплошь почти была заселена евреями.
Я шел к товарищу, когда вдруг из двух боковых улиц с барабанным треском появились солдаты.
Я и все со мной метнулись, как рыбы, почувствовавшие сеть.
Куда? За кем-то я проскочил в подворотню.
Подворотня захлопнулась и я очутился во дворе, битком набитом евреями.
Двор, как бы дно глубокого колодца.
Из раскрытых окон всех этажей этого колодца смотрели на меня глаза евреев.
Я один среди них русский, и ужас охватил меня.
Они теперь могли сделать со мной, что хотели: убить и бросить в эту ужасную помойную яму.
Может быть, кто-нибудь из них видал, как я курил папироску, поданную мне из разграбленного магазина. И меня схватят и вытолкнут на суд туда на улицу, откуда уже несутся раздирающие душу вопли. Просто со злобы вытолкнут… А там, может быть, как раз тот офицер… И я стоял, переживая муки страха, унижения, тоски.
Мгновения казались мне веками, и с высоты этих веков на меня смотрели из всех этих этажей тысячи глаз спокойных, терпеливых. Смотрели, понимая, конечно, мое положение, точно спрашивая:
«А ты, когда ты поймешь, почувствуешь наше?..»
Осень *
Осень…
Гонит ветер низкие тяжелые тучи.
Неуютно и сиротливо в поле.
Заколочены дачи, и уныло смотрят на дорогу запертые ставни.