Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
С невольной завистью я подумал за Володьку: «пять, конечно», вытянув шею над головами других, заглянул в экзаменационный список. Каково же было мое удивление, когда перед его фамилией по двум вопросам я увидел две двойки, а по третьему — громадную, сверкавшую на весь лист, единицу. Я смотрел на эти двойки и единицу и на средний вывод за скобками — один целый и шестьдесят семь сотых — и на Володьку… Случись мне так срезаться, — я отошел бы с таким оплеванным, жалким лицом, что всякому ясно сейчас же стало
Я слежу за Володькой глазами. В выходных дверях он столкнулся с каким-то пожилым студентом.
— Уже держали?
— Да.
Это говорит он, Володька, говорит деловым, удовлетворенным тоном и быстро проходит в коридор.
Я незаметно иду за Володькой и ловлю его, когда он, вероятно, думал, что он теперь один со своими мыслями. Он ходит, озабоченно потирая руки; ага! и это веселое и всегда возбужденное лицо может быть и таким! И все-таки приличным; не раскис, не упал духом — деловито озабочен. Люди, которые умеют владеть собой при таких условиях, и поражение превращают в победу.
Походил, походил Володька и опять назад, — назад, где экзамен идет. Я за ним. Что больше делать человеку, который уже получил свою тройку, был сперва огорчен этим и только, а теперь сознал, что лучше тройки, в сущности, ничего на свете нет: дать Володьке теперь эту тройку?
Володька подошел к профессору. Вообще подслушивать я не охотник, но теперь мое ухо чутко ловит слова из разговора профессора со студентом. Речь о переэкзаменовке: он, Володька, был болен; ну, конечно, профессор согласен назначить переэкзаменовку через месяц. Володька кланяется и уже с веселым лицом отходит: инцидент исчерпан.
Я провожаю его в последний раз глазами и принимаюсь наблюдать другие жертвы, стоящие там, у доски. Вот отошел еще один — бледный, растерянный: двойка, конечно. Куда пошел теперь Володька? Он никогда не остается после экзаменов. Вероятно, у него здесь семья, сестры есть, хорошенькие кузины, веселая компания…
Сегодня поедут, наверно, на лодке: отчего не поехать, день прекрасный, весна.
Я вздыхаю и думаю: хоть бы ради экзамена достать где-нибудь рублевку, поехал бы и я куда-нибудь. Хорошо, что хоть обеденная марка в кармане…
Прошла неделя. Опять экзамен, опять у меня тройка, и опять я шляюсь по институту.
Забрел на третий курс: и там экзамен по аналитической механике. Тот же профессор, который срезал Володьку. На досках какие-то иероглифы; через два года и я пойму их. Профессор о чем-то разговаривает с студентами: надо послушать. Говорит профессор, что через неделю за границу уезжает.
«Как так — через неделю?!» А Володьке назначил через месяц переэкзаменовку.
Говорю:
—
Напоминаю ему обстоятельно: вспомнил. Совершенно растерялся (мальчишка и он еще совсем), тянет меня за пуговицу:
— Видите, в чем дело, — я сегодня последний ведь день экзаменую…
— Тогда, если позволите, я съезжу за ним, — говорю я.
— Ах, пожалуйста! — сказал он.
И каким тоном сказал, — точно на всю жизнь я сделал ему одолжение. Узнаю адрес Володьки и, хотя совсем без денег, беру извозчика (где же там рассуждать в такие минуты о деньгах: а вдруг профессор опять забудет, успеет уйти и тогда что же? Оставаться Володьке?).
Еду и умираю от волнения, если не застану Володьку дома.
Он дома.
Вхожу. Такая же обстановка, как и у меня: очевидно, меблированная комната, темный коридор, спертый запах, фигура толстой хозяйки точно качается там во мраке. Вхожу в светлую большую комнату: чисто и аккуратно, вязаные белые салфеточки на красной мебели, — в Володьке что-то немецкое несомненно есть. А вот и сам Володька в углу: удобно уселся в кресле, лекции сбоку, — дрессирует щенка. Дрессировать не хочется, но это все-таки интереснее, чем лекции.
— Позвольте познакомиться…
Объясняю: так и так. Володька сообщает мне новость, которую я и без него знаю: он-де ничего еще не знает по алгебре. Я на мгновение задумываюсь и делюсь первой сверкающей в моей голове мыслью:
— Пройдем наскоро уравнение со многими неизвестными.
— А если как раз это и не спросят?
Володька и я смеемся. С его лица так и брызжет благодушие, веселье и в то же время смущение.
Мы уже товарищи. Я чувствую это и говорю возбужденно, радостно:
— Устроим так, что наверно спросят… Что-нибудь же знать необходимо…
Конечно, это ясно. Я дьявольски деловой человек для других.
Проходит полчаса, и мы с уравнением со многими неизвестными в наших головах мчимся уже в институт, возбужденные, поглощенные предстоящим.
Передать невозможно, как хорош был день: весенний, яркий; так и сверкают, так и тонут там, в голубом небе золотые блестки и движутся в воздухе, и сверкают, и собираются, исчезая там, выше, выше, совсем вверху.
А эта даль Фонтанки и какие-то здания и церкви, и там дальше — разорванные, мягкие, слегка подрумяненные облака.
Хорошо! И я от всей души уже люблю этого Володьку.
Вот и институт: скорей, скорей!
— Голубчик Антонов (швейцар), — говорю я торопливо, смущенно, не глядя, — заплатите, пожалуйста, извозчику пятьдесят копеек.
— Позвольте, я…
Это прерывает меня Володька! Он вынимает кошелек, — ого, у него есть деньги, может быть, у него миллион?! он бежит уже по лестнице; я за ним.