Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
Я осматриваю пегашку и, чем больше смотрю, тем больше проникаюсь красотой этого животного.
— А что, хозяин, хороша лошадь?
Хозяин заложил руки за пояс рубахи, медленно подходит:
— Гляди!
Я смотрю и говорю:
— Хороша!
— Плоха ли лошадь?..
Хозяин потянул воздух, мотнул головой и смотрит на лошадь.
— Своя?
— Вот мать, вот отец, — указывал он рукою.
Мать такая же пегая, с отвислой губой, с толстым брюхом, с выгнутой спиной — урод перед дочкой.
— Так и ходит?
— А что не ходить?
— К кобылам не пристает?
— Их дело.
Я опять смотрю на пегашку. Мне нужна лошадь. Она смотрит на меня, сложила свои широкие губы, слегка оттопырила их — точно слушает пренебрежительно, о чем здесь толкует этот откуда-то из лесу выбежавший чужестранец.
— И в езде хороша?
Во дворе масса чужого народа; ребятишки, девочки, бедненький люд: с клюками, согбенные калеки и убогонькие. Старичок в рубашке, подпоясанной, как у мальчика. И все и старичок, прежде чем хозяин рот открыл, в ответ на мой вопрос кричат:
— Батюшка, да как же, в кого быть ей плохой в езде? Первая лошадь не то что в деревне: весь лес изойди, такой не сыщешь. Плоха ли лошадь?
— Молода?
— Молода, молода: три, четыре, пять лет.
— Сколько жеребят имела?
— Да что? Двоих.
— Троих, батюшка, всего и имела, — говорит вышедшая в это время во двор хозяйка.
— Тебя, дуру, кто звал? — осаживает ее светлобородый супруг.
Хозяйка виновато смотрит в глаза повелителя.
— Бабы и бабы… только и всего: ступай!
Баба смущенно уходит и ворчит:
— Вишь, натискался полный двор, только сбивают в речах!..
— Правда, матушка, правда твоя, — говорит старичок.
Старики и старухи соболезненно качают головами: дескать, и вправду набились, только сбиваем хозяев.
— Ты, батюшка, не сумлевайся, — шамкает мне старик, — клад, а не лошадь…
— А цена какая?
— Цена?
И хозяин пускает столько воздуху из своей груди, сколько и редкий мех выпустит. Думает, думает и говорит:
— Непривычное дело… говори сам цену!
Оригинально!
— Неужто, Парфений Егорыч, и вправду решился смотать? — спрашивает из толпы один. — Племя-то, племя какое…
Хозяин, Парфений Егорыч, молча чешет затылок. Затем энергично машет рукой и говорит:
— Нет, не продам!
Наступает молчание. У меня сразу до температуры кипения усиливается желание приобрести лошадь. В толпе тихо. Убедительно запевает один:
— А пошто и не продать? были бы деньги — какую захочешь, такую и купишь.
Другой, третий, четвертый говорят, указывают на то, что почему-де барину и не уважить?
Хозяин слушает, твердо уставившись в землю. Начинаю и я убеждать хозяина. Он слушает и меня и молчит. Опять выходит хозяйка.
— Слышь, женское, продавать, что ли? — бросает ей хозяин.
«Женское» прирастает к месту, делает большие комичные глаза, замирает, качает головой и, наконец, отвечает:
— А твое дело… Ты — большой!
— А, знаю, — равнодушно пускает сквозь зубы хозяин.
— Гляди… — отвечает ему хозяйка.
— То-то гляди, — презрительно сплевывает хозяин, — только мешать бы вам…
Хозяйка, испуганная, быстро скрывается.
— Ну что ж? Не хочешь, так не хочешь.
Я тоже собираюсь уходить в комнату. Подходит наш мажордом — Кузьма.
Он разводит руками и тихо, доверчиво говорит:
— Просто приступу ни к чему нет. Яиц десяток двадцать копеек, курица — пятьдесят… Московские, прямо московские цены…
Кузьма помолчал и говорит:
— Надо у этих порасспросить.
— Спроси, — говорю я.
— Эй, вы, старички, нет ли у вас продажных яичек, кур?..
Толпа внимательно слушает, смотрит со страхом на хозяина и молчит. Вызывается старичок.
— Курочка, батюшка, у меня есть.
— А цена?
— А что дадите.
— А ты свою говори.
Старик думает, чешет голову и, наконец, нерешительно со страхом говорит:
— Двадцать копеек дашь, что ли?
— Пятнадцать.
Какой-то белокурый парнишка подвернулся под ноги хозяину и полетел, получив от него здоровенную затрещину.
— Шляются под ногами! Чего не видели? Весь двор запрудили. Вон!
И старые и малые посыпали со двора, а с ними и старик, продававший курицу. Тот самый, который отозвался на мой вопрос, примут ли нас в гости, — тот самый, который уговаривал хозяина продать нам лошадь.
Все-таки Кузьма разыскал его и курицу за пятнадцать копеек купил.
— Ну, — сообщает Кузьма подробности продажи. — «Теперь, — говорит старик, — пропала моя головушка… Парфений Егорыч до смерти не простит мне, что перебил дорогу его курам». Я ему говорю: «А тебе что такое — Парфений Егорыч?» — «Как что, батюшка? Парфений Егорыч у нас всему делу голова. Хочет — и жив человек, не хочет — стаял, как снег в печи…»
Кузьма вздыхает, думает и прибавляет:
— Известно, денежный человек, сильный!.. В одном лесу какие поставки держит… Голодный год пришел… Куда?.. Только он и есть!.. Взял теперь зятя себе, так, бедненький вовсе, — охота, чтобы из воли его, значит, не выходил… А детей все-таки не дает бог дочке: третий год уж живут, а внуков нет. И, слышь, гневается на зятя; в черном теле его, так, работником содержит, а к делу не допускает вовсе, все сам, сам…
Все это мой Кузьма уже разузнал, выспросил.