Том 4. Очерки и рассказы 1895-1906
Шрифт:
— Так ведь того, Парфений Егорыч посулился ведь.
— Что, Парфений Егорыч? Я у тебя хочу купить.
Крестьянин подумал, почесался и проговорил:
— Оно, конечно, продать можно, да, вишь дело сошлось как: Парфений Егорыч посулился… у него уж, видно…
— Что ж Парфений Егорыч рассердится, если ты продашь?
— Ну, так как же не рассердится?.. Нет, уж того…
Вот старичок, продававший курицу, стоит. Избенка ветхая, старенькая. Два стекла в окне всего, а остальные рамы пузырями затянуты.
Подошел я к нему.
Маленький, седенький, кудрявый.
—
— Батюшка!.. — заволновался старик, — а как мне тебя принять?! Гостя этакого…
Мы вошли в темную, закоптелую избу. Пять маленьких детей, зануженная, бедная женщина.
— Твои, что ли, дети?
— Внуки, батюшка, от сына… Сына бог взял, жена его эта, невестка мне, значит, и живем… Так, батюшка, так. Живем, Христа славим…
Рассказал кое-что старик про свое житье. На словах не передашь: надо изжить всю нужду, все горе-горькое, надо всмотреться в эти неживые от нужды глаза и в эту кожу лица, в лица детей, измученную, без кровинки, женщину — всмотреться и что-то не поддающееся никакому описанию почувствовать. Может быть, и тронет тогда сердце и почувствуется живьем какая-такая жизнь написана была на роду этого семидесятилетнего старика. Жалобы на судьбу никакой. Славит свою долю. Найдутся охотники восторгаться чудными качествами души: их дело. Замечу только, что особенно на руку это качество всякому мироедству.
Душно, грязно в избе; комары и тараканы; запах овчины, навоза и еще какой-то тяжелый удушливый запах. Вышел во двор, сел на завалинке. Огородик перед глазами: посажены капуста, картофель, лук… Пониже к реке виднеется маленькая без крыши баня. Вышел из бани человек лысый, с подстриженной бородой и усами, в каком-то халате. Маленькое лицо, сморщенное, на вид лет пятьдесят. Вышел, постоял и пошел мимо нас, не удостоив нас вниманием. Остановился, встал на колени и начал громко вычитывать какие-то заупокойные молитвы.
— Это что за человек?
— Так… простенький…
И старик нехотя, с особой сборкой на губах рассказывает о нем. С детства такой. Был крепостным, приучали к делу: били и били, пороли и пороли: ничего. Так и отбился. Все смешком да шуткой, — посадят ли там пшеницу изо ржи выбирать, кур ли пасти. Воля пришла, стал на воле ходить. Сперва около города жил, обмолвился словом…
— Каким словом?
— Да так и сказал: «Жарко будет городу». А глядь, город и горит уже. Начальство подумало, не он ли; в острог засадили. Ан и острог с угла загорелся. Ну, выпустили и приказали к городу на выстрел не подходить. Осерчал и он. Ушел. Вот так и прибился к нам и живет у меня в баньке.
Дворец Дима *
Посвящается тебе, другу детей, моей дорогой дочери Дюсе.
Лужайка, которая виднелась с балкона из-за деревьев, была усыпана, как бисером, полевыми цветами. Ближе к балкону росли большие деревья, все в листьях, сочных, светло-зеленых. Листья шумели, и вершины деревьев гнулись от
На балконе под навесом ветра не было; грело солнышко, и пахло цветами. В кресле около стола сидел маленький мальчик, лет семи, желтый и сгорбленный, как старик. Его большая голова, как бы от тяжести, свесилась к нему на грудь, и исподлобья смотрели большие, черные глаза мальчика. Взгляд их был жгучий, напряженный.
Мальчик смотрел на лежавший перед ним красный, прозрачный от солнца тюльпан, на мушек, которые черными точками шевелились внутри него, и думал. Он думал о том, что, может быть, это вовсе не тюльпан, а заколдованный замок, а те черные мушки — рыцари и дамы: придет ночь, загорятся огни в замке, оживут рыцари и дамы. Мальчик скосил немного свои уставившиеся в тюльпан глаза и подумал, снисходительно улыбаясь: «А если заглянуть в тюльпан, ничего там, кроме мушек, и нет».
Как шумят деревья, какой сильный ветер: деревья большие, а ветер сильнее, — он гнет деревья, хоть и не хочется им гнуться. Разве деревьям может хотеться?
Мальчик стал смотреть в небо: в голубом, нежном небе бегут белые облака, — все тот же ветер, который качает эти деревья, гонит и те облака.
Мальчик закрыл глаза, и ему показалось, что и он качается, что и деревья, и он, и облака несутся куда-то далеко, далеко.
Мальчику стало страшно, и он опять открыл глаза: каким желтым все вдруг стало. Давно уже не приезжал дядя. Дядя так редко бывает. Он больше всех дядю любит. Мама говорит, что когда у дяди кончатся дела, то он не будет тогда уезжать; тогда он всегда, всегда будет с дядей. Ах, если б дядя приехал!
И вдруг дядя приехал. Он вошел с мамой и сказал:
— Здравствуй, Дим.
— Дядя! — крикнул Дим и бросился к нему.
О, какое счастье! Такое счастье, как будто Диму подарили что-то такое хорошее, с чем никогда бы он не расстался, всегда держал в руках.
Большие глаза его горели, как черные алмазы, как горит солнце из-под нависшей уже черной, страшной тучи, а маленькое сердце так сильно билось, как будто торопилось поскорее отсчитать побольше ударов: сильных, ярких, больных.
— Пойдем в сад, дядя, — сказал Дим.
— А ты не устанешь? Он устанет?!
Дим за руку с дядей спустился с лестницы и пошел по дорожкам сада.
В саду немного сыро, но солнце горячо греет, ароматно пахнет тополем, пахнет распаренной травой, где-то в листьях звонко щелкает какая-то птичка.
Как хорошо, только кружится голова, и Дим просительно говорит:
— Не так скоро, дядя.
— Прости, мой мальчик, — хочешь, сядем на скамейку?
— Хочу, — говорит Дим.
И они садятся на скамейку. Вот теперь хорошо. Дим смотрит на дядю, и лицо его опять выражает радость, и ему хочется поскорее рассказать что-то дяде, но от радости он все забыл и напряженно старается вспомнить.
— Знаешь, дядя… — тихо начинает Дим. — Я люблю спать, когда в другой комнате горит свечка. А если свечка потухнет, я так боюсь…
Дим оборвался, потонув в тяжелых ощущениях ночного страха.
— Чего же ты боишься? — ласково обнял его дядя.
— И сам не знаю. Мальчик пожал плечами.