Том 4. Повести, рассказы и очерки
Шрифт:
— Прямо хоть с пером [35] работай, — сказал вдруг служивый решительным тоном.
Прошка беспокойно заерзал на месте.
— А то с кистенем, — продолжал служивый, выколачивая трубку о ближайший пень. — Видно, такие времена подходют…
— Ну, нет, — заговорил Прошка, — не согласен я… Потому главная причина, как я при семействе живу, на миру. Человек я по своему месту известный… невозможно мне. Да и грех.
Служивый не возражал, но и не соглашался. Он был человек молчаливый, но его молчание было значительно
35
Перо — на воровском жаргоне означает нож.
По новой дороге, в направлении от парка к перекрестку, слышалась приближавшаяся песня. Какой-то беззаботный гуляка шел неторопливою походкой и громко пел. Весь напитавшись за вечер мелодиями из опереток, он изливал теперь из себя веселые шансонетки, и звуки раскатывались далеко по росе. Служивый встал, поднял на дороге камень и стал неторопливо обвязывать его платком, которым был опоясан по животу.
— Что это ты? — робко спросил Прошка.
— Ничаго, — ответил служивый.
— Нет, ты этого «в моем месте» не моги, — заговорил Прохор довольно решительно и затем, несколько оробев от презрительного и укоризненного взгляда товарища, которого он сам же заманил в свое место, прибавил оживленным и радостным тоном:
— Да ты погоди. Я этого самого песельника сейчас тебе предоставлю… Потому это чиновник.
— Ты почем знаешь? — спросил служивый.
— Да уж будь спокоен. Здешняя публика мне, братец, достаточно известна. Здесь ведь пешком-то больше приказчик идет да чиновник, купец не пойдет: у него лихач. Приказчик заорет, сейчас все собаки в Бутырках взвоют. А этот, вишь, как складно выводит, и голос тонкой. Видно, человек деликатный, а выпивши крепко…
Прошка повеселел.
— Ты вот что, служивый, — заговорил он опять. — Ты послушайся меня… Ты это брось. Лучше сядь ты у дороги и сиди. А уж я сам… Сейчас его ежели облапить, все отдаст… Белендрясы эти на нем нацеплены, цепочки, за девками так гоголем и плавает. А драться не мастера… У иного и «припас» [36] какой бывает, так он даже и не вспомнит. Деликатный народ.
Товарищ не возражал. Он только посмотрел на Прошку таким взглядом, который показал ясно, что теперь предстоит или восстановить пошатнувшуюся репутацию, или потерять всякое доверие. Между тем певец приблизился к роковому месту.
36
Припас — оружие, «припасенное» на всякий случай.
Прошка обыкновенного медвежеватой походкой вышел на дорогу.
— Дозвольте, господин, огоньку-с… цыгарку закурить! — сказал он, налезая вплотную на беззаботного певца.
Но тот не оправдал Прошкиных ожиданий. Слегка отшатнувшись в сторону, так что нельзя было заметить, произошло ли это вследствие винных паров, или было рассчитанным маневром, — веселый господин вдруг остановился и сказал резко прозвучавшим в темноте голосом:
—
Мелькнул огонь, что-то грянуло на всю окрестность, отдавшись далеко эхом. Прошка упал.
Беззаботный господин отвернулся и, как ни в чем не бывало, пошел далее, опять покачиваясь на ходу и продолжая песенку с того места, на котором был остановлен. Эта удивительная беспечность произвела даже на служивого столь сильное впечатление, что он в течение некоторого времени провожал веселого господина остолбенелым взглядом, не выходя из кустов.
Затем, вспомнив о Прохоре, вышел на дорогу.
— Прошка! — окликнул он довольно робко лежащую у края дороги фигуру.
Прошка шевельнулся.
— Прохор, слышь! Прохор, голубчик! Жив ли? — спросил служивый с участием.
Прошка зашевелился сильнее и присел.
— Кажись, ничего, — заговорил он, тяжело вздыхая и разминаясь. — Верно… вреда, кажись, нету. А то было вовсе убил.
Товарищ искренно обрадовался.
— Слава-те, господи, владычица небесная… А ведь я думал — крышка! Ну, ин вставай. Надо, видно, убираться, пока целы… Ишь, собаки на даче заливаются…
— Ничего, — уверенно ответил Прошка. — Кому надобность… Далеко. А как он меня полыхнул-то… Ну-у, ну-у! И народ нонче пошел. Креста на нем нет… Убил человека и пошел ссбе… Слышишь ты?
Оба прислушались. Издали все еще доносились обрывки лесни.
— Поет-заливается… Ушел и не оглянулся… Может, я здесь поколел, как собака.
Он всхлипнул.
— Каскеты медные теперь на персты надевают… Свинчатками лупят, — говорил он жалобным, почти плачущим голосом… — Долбанет этак невзначай, искры из глаз… Обеспамятеешь…
— Ну-ну… — угрюмо сказал товарищ, очевидно, не одобрявший Прошкиного малодушия.
— Ну, пущай… — продолжал Прохор простодушно. — Надо, скажем, и ему какое-нибудь средствие… оборону какую-нибудь… А этот смотри ты: палит, не говоря худого слова…
Он опять всхлипнул. Волнение было слишком сильно, и он хотел жаловаться и плакать.
— Народ пошел какой… Неаккуратный…
— Ну-ну!.. — сказал опять товарищ.
Прошка склонил голову на руки. Жизнь казалась ему невозможной. В душе было темно и тоскливо, как еще не бывало никогда. Кроме тоски, он чувствовал еще обиду: ему казалось, что в игре, которую он вел с ближними, последние прибегают к неправильным и непозволительным ходам. Сам он работал только «всухую» и не мог без страха подумать об убийстве. Как и в кулачных боях, он полагался на кулак и на крепкую медвежью хватку. Он желал бы, чтобы ближние боролись «благородно».
Все еще по временам всхлипывая, он поднялся с земли ипересел под навес. Выстрел, действительно, не вызвал на дачах никакого движения, и собачий лай, поднявшийся сначала более не возобновлялся. Товарищ Прошки присел с ним рядом. Он был озадачен слабостью Прошки. Не обладая большим запасом утешительных слов, он ничего не сказал, но, кажется его молчание на этот раз имело сочувственный характер.
Становилось светлее; роса налегла матово-белою пеленой на зелень. Оркестр смолк. Первые лучи солнца освещали две угрюмые фигуры, неподвижно сидевшие на перекрестке.