Том 4. Повести, рассказы и очерки
Шрифт:
— Детушки, — воевода говорит, — зачем меня гнать? Я воеводский мундир сниму, исправницкий надену, вот и ладно.
— Нет, — говорят, — не согласны!
— Думы вам заведу!..
— Мы и сами заведем, без тебя. А с тобой одна срамота. Опять, то и гляди, ухитришься, станешь потоки весенние руками загораживать.
Делать нечего. Сел воевода в колясочку — покатил вон из округа с семейством. Едет по дороге, — а кругом-то уж поля зеленеются, воеводе даже чудно:
— Эх, — говорит, — маленько у меня сержант оплошал! Оттого все и вышло.
В полях людишки пашут, никто-то воеводе шапки не ломает, на
— Кто я по здешнему месту? Да только заплачет…
Глядь, на одной станции народ сгрудился. «Что такое, — думает воевода. — Не одумались ли мои людишки, не опять ли меня назад повернуть желают?» Ан нет, это, говорят, мы звездочета из чудской земли встречаем, которого воевода за правду сослал…
И верно, — подкатывает к станции звездочет, борода седая по пояс. Народ «ура!» кричит, с почетом его встречают.
И встретились на станции воевода с звездочетом. Узнал тот воеводу.
— Эх, — говорит, — глупый ты, глупый, воевода, не хотел ты меня слушать. Говорил я тебе про потоки весенние…
— То-то говорил. Я и остерегался.
— Кабы, — говорит звездочет, — не ваша, Устаревших, манера, что не дадите вы людям слова сказать, сейчас на фельдъегерских в дальние волости ссылаете, так я бы тебе, воеводе, тогда же объявил. Народ у тебя был смирный да повадливый, ни от купцов, ни от бояр, ни от чернеди опасности тебе не было.
— Знаю, от солнца красного да от потоков весенних. Так и вышло.
— То-то и вышло оттого, что ты меня не дослушал. Хотел я тебе сказать: остерегись только воевать с солнцем красным, да с весной, да с потоками весенними. Людишки у тебя на диво смирные, правил бы ты до смерти.
Взял тут он бывшего воеводу и вывел на пригорок. С пригорка-то далеко видно: кругом поля расстилаются, леса темнеют, речки по земле змеятся и сверкают. По нивам пахари пашут, будто мураши ползают. И где такой мураш проползет, земля, как бархат, почернеет. И уже половина земли черная…
— Гляди, — говорит, — глупый ты человек. Понимаешь ли ты эту силу великую? Была земля вся белая от снегу, господь снег согнал. А человек ее чуть не всю ровно бархатом пашней покроет. А ты, глупый воевода, со своим сержантом хотел великое земное стремление удержать и вспять обратить. С весной бороться вздумал…
Посмотрел воевода кругом и вздохнул: «Глупый я, глупый! Неужто я это все задержать хотел?» А звездочет говорит:
— Ты бы, воевода, каждой весенней былинке радоваться должен. Ты бы, воевода, смотрел, чтобы никто весне-матушке и великой народной работе мешать не мог. Ты бы великому деланию помогать должен: увидел ты, что в твоей округе новая былинка появилась, ты бы и ту пригрел да окопал. Узнал ты, воевода, что у твоих людишек новая мыслишка в головах засветилась, — ты бы и ей помог да поддержал… Или хоть не мешал бы, и то дело! И шло бы в твоей округе великое делание, и благословляли бы тебя все роды. А пришло бы время, ты же бы сам у себя и перемену сделал… А ты, — смешно сказать, — с календарями воевать стал, по ласточкам из пушек палил, а то и забыл, что иной раз и камни… да что камни — календари с учебниками, — и те супротив тебя возопить могут. Кончено твое дело, воевода Устаревший, и не познаеши к тому места своего. Аминь!
Так
— Это те, что руками потоки весенние ловят да вспять обращают? Не надо! Как уж никак перебьемся, а на эту срамоту не согласны.
Так и перевелся род Устаревших воевод в Востоковской округе.
Двадцатое число *
Это было перед «первыми свободами». В один осенний, мглистый, слякотный и тоскливый вечер я шел по Литейному проспекту. Неба не было видно. Вместо него, вровень с крышами, висела красновато-мутная мгла, из которой сыпался дождь, смешанный со снегом. Огни фонарей отсвечивались в лужах, уныло дребезжали пролетки, торопливо пробегали пешеходы под зонтиками. Магазины и лавочки закрывались, младшие дворники уже дремали на приворотных тумбах, вдали чуть вырисовывалась в тумане внушительная фигура городового.
Одним словом — все было скучно, слякотно, обычно и тоскливо. Я спешил по Литейному домой, чтобы поскорее уйти от безнадежной тоски промокшей улицы, как вдруг между Итальянской и Бассейной меня остановила кучка людей у входа в маленькую подвальную мелочную лавочку. Какой-то господин, быстро шедший впереди меня под зонтиком, остановился с разбегу, сложил зонтик и, заглянув в подвал, в котором, впрочем, кроме нескольких пар ног, с тротуара ничего не было видно, спросил:
— Что такое? Скандал? Буйство?.. По какому случаю?..
— Так… Шумит тут один, — ответили из кучки.
— Палатский чиновник, — пояснил какой-то господин в рыжем пальто, с рукавами, отороченными плюшем; у него было круглое довольное лицо, а глаза, как мне показалось, сверкали как будто гордостью.
— Двадцатое число сегодня, — пояснил кто-то.
— Попадет под шары, — вот те и двадцатое, — сказал господин и пошел дальше.
В это время в лавочке произошло движение. Несколько пар ног топтались в куче… Кого-то старались вывести, кто-то упирался… По лесенке быстро выбежал лавочный мальчик-подросток в белом переднике. Его деревенское медно-красное лицо было оживленно, глаза радостно сверкали.
— Дозвольте, пропустите… за дворником бегу, — говорил он весело, чувствуя, что на нем остановлены любопытные взгляды…
— Да ты постой… Что у вас там?.. Что за шум?..
Мальчишка остановился и, окинув спрашивавших сияющими глазами, ответил:
— Взял пачку папирос… шесть копеек… А денег не дает…
— Ну?
— Ей-богу. Не дает — и только… Я, говорит, дворянин… Хочу, говорит, — плачу, хочу — нет…
Я понял настроение этого мальчика: так скучно с утра до вечера стоять за прилавком, отвешивать хлеб, выдавать пачки папирос, как машина, и получать от таких же машин пятаки и гривенники. И вдруг — на автоматическое действие следует совершенно неожиданный ответ…