Том 4. Рассказы для больших
Шрифт:
— Да, груши! «Апельцыны» нет, а груш можете иметь сколько угодно. Вон пустырь, и там пустырь, и у вашего дома пустырь. Посадите каждый хоть по дереву — не велик труд — и у всех будут груши.
— Не будут.
— Почему не будут?
— Ребята переломают.
— А вы огородите.
— Может, и сторожа к ним нанять?
— Зачем сторожа? Отчего же у немцев не только возле домов, а все дороги грушами и яблонями обсажены и никто не ломает?
— У немцев? Вы видали?
— Видел.
— Так то у немцев, у нас нельзя
— Кто украдет, если у всех будут?
— Ну, ребята обтрясут, да зелеными полопают. Вон как горох: Тимохин посадил — раскрали, у Бобкова покрали, у лавочника и то покрали… Вот тебе и груши!
— Это верно, покрадут, — с удовольствием подтвердил сосед, внезапно появляясь из-за плетня.
Молчание…
— Скучаете у нас? — осведомляется он с таким видом, будто иначе и быть не может и что скука — это тоже одна из функций господина в пиджаке.
— Чего ему скучать? — отвечает за меня Коровин. — На всем готовом, читай да гуляй, только и делов.
И все это без малейшей иронии, точно он определил меня простой и ясной формулой, всем давно известной. Я переминаюсь и поворачиваюсь к клумбе, чтобы подготовить отступление, но сосед удерживает меня вопросом:
— Листок получили?
— Какой листок?
— Газету, тоись? Я из волостного принес сегодня, вам под дверь сунул.
— Получил, спасибо.
— Нет ли чего? Насчет хуторов или так?
— Насчет хуторов нет. Да ведь к вам в воскресенье член приедет насчет хуторов, он и расскажет.
— Расскажет, само собой, да в листке, чать, все больше… Настоящее, тоись…
— Нет ничего. Все больше пишут, как летают. Убился один русский. Упал на дерево и убился.
— Летают, говоришь. Как же это?
Я, насколько мог яснее и подробнее, стал рассказывать, как летают, кто летает и для каких надобностей, но в середине рассказа Коровин равнодушно меня перебил:
— Ни к чему это. Зря.
Очевидно, он поверил мне, нисколько не удивился и только решил, что это «зря».
Я ничего не мог на это возразить и опять повернулся к клумбе, но, к счастью, Феня выручила, — появилась в дверях и сказала: «Пожалуйте кушать».
Ем. Мухи как пьяные кружат над борщом и, так как он слишком горяч, едят меня. За перегородкой на кухне, как несмазанные насосы, втягивают в себя борщ Феня с Аннушкой. Обедать со мной вместе они не хотят. Аннушку, может быть, и удалось бы убедить — она любопытнее и посмотреть, как ест человек в пиджаке, очень интересно, но ее мать чувствует разницу положения не хуже любой губернаторши и наотрез отказалась:
— Нет, мы уж на кухне.
— Да почему на кухне, Феня? В комнате прохладнее и чище, да и мне вместе обедать веселее.
— Нет, уж мы на кухне.
Когда такое возражение с безнадежно-одинаковой интонацией повторяется раз пять, невольно падаешь духом и отходишь.
Ем. Аннушка что-то оживленно шепчет матери. Мне очень интересно послушать, но я знаю, что стоит
Борщ становится все преснее и безвкуснее, и я в раздражении думаю, что деликатность должна бы быть врожденным качеством и совершенно от культуры не зависеть и что голова мальчишки через минуту проломит стекло и в припадке ужаса застрянет между выгоном и комнатой. Подхожу к окну, отдергиваю занавеску и в упор смотрю на мальчика. Ему всего четыре года. В первые мгновенья он изумленно смотрит на меня, как на летающую лошадь, но через минуту не выдерживает, кубарем слетает на траву и ревет. Остальные, как воробьи, перепархивают по земле и боком подбегают к окну. В эту минуту Феня вносит картофельные котлеты. Но ребятам так и не суждено было увидеть, как я их ем — она распахнула окно и решительно вступилась за мои интересы:
— Озорники! Не видали, как человек ест, что ли? Пошли прочь!
Никакого впечатления.
— Пошли прочь, говорю!.. А то возьму хворостину…
Магическое слово вызвало знакомый образ и подействовало.
Они ушли, а я виновато вздохнул. Пусть бы смотрели, — смотрю же я, как овцы щиплют траву: для меня ново, а овцам, быть может, тоже неприятно.
В улочке за колодцем оживление. К третьему домику слева подъехала телега. Мужик сбросил на траву гроб. Подходят бабы, со всех сторон сбегаются дети, но к самому дому никто близко не подходит.
— Что там такое, Феня?
— Харитон помер.
— Отчего?
— Сибирка. Корову драл, вот и пристала.
— Что ж он, лечился?
— Дурной он. Кабы лечился, как следует, выжил бы… Восемь ден в больницу не шел, а на девятый пришел, рука вся напухла, как колбаса гнилая…
Она ставит на стол кисель и продолжает:
— Вылечился бы, ничего… Шпринцовали его там, через день полегчало, да баба дура испугалась, что помрет, положила его вчерась на телегу и повезла причащать. Наш поп хворый, повезла к другим…
— Ну и что ж?
— Митрохинский в город уехал… Покровский забранил, зачем поздно привезла, прогнал, — повезла в Хомутово, да лошадь заморилась — стала. А тут дождь пошел. Беда… Привезла его домой, светать стало, а он не дышит… Что ж вы киселя не едите?
— Спасибо. Не хочется. Что ж, корову закопали?
— Кому охота?! — презрительно фыркает Феня. — В овраг сволокли — и то спасибо.
— Да ведь все стадо заразиться может!
— Им что? Шкура снята, хозяин свое получил, чего еще? Покойника вот боятся. Обмыть надо, да бабы боятся — не идут. Кисель убрать, что ли?