Том 4. Сорные травы
Шрифт:
Драм. Боже, Боже! Удар за ударом… Неужели из-за этих мелких промахов должна пропасть вся пьеса… Все мои боевые картины: и пожар Березины, и седанский разгром, и бегство Наполеона с полуострова Св. Елены?
Аверч. (с интересом). Березина разве горела?
Драм. Со всех четырех концов! Вы себе представить не можете, что это было за необычайное, эффектное зрелище.
Аверч. (деликатно).
Драм. Вздор! Как же она могла гореть?
Аверч. Она и не горела. Она в этом отношении солидарна с полуостровом Св. Елены, который не только не горел, но даже более того — остров.
Драм. Ну знаете, об этом мы поспорим; может быть, Св. Елена и остров, но не весь же остров, черт возьми, занимал Наполеон. Совершенно ему достаточно было и полуострова.
Аверч. Значит, половина острова, по-вашему, — полуостров?!
Драм. Логика говорит за это.
Аверч. (долго сдерживаемая ярость в сердце его прорывается наружу; он вскакивает, хватает драматурга за шиворот, трясет). Это уже слишком, негодяй! Я вижу, ты совершенно не знаешь истории! Ты не знаком с техникой! Ты даже не слышал о логике!!.. Географию ты знаешь не больше любой извозчичьей клячи!!.. И ты берешься писать пьесу о Наполеоне, об Александре Македонском прошлого века!!!
Драм. (падает в кресло; с сожалением). Вот Александра Македонского я и забыл вывести… Как говорится: «Слона-то я и не приметил!»
Музыка в Петергофе
Когда я сижу перед эстрадой и слушаю хорошую музыку в прекрасном исполнении, когда я вижу около себя публику, часть которой упорно, не мигая, смотрит на надутую щеку тромбониста (музыкальные натуры), а другая часть ведет разговор о вчерашнем дожде (равнодушные), я всегда вспоминаю один случай, в котором как раз была замешана публика и музыка.
Я и один из моих друзей, окруженные роем барышень, дам и их мужей, слушали однажды симфонический оркестр. Когда играли «Лунную сонату», то одна из дам рассказывала, как она на днях поругалась в конке с кондуктором, а «Смерть Азы» Грига заставила ее вспомнить, что ее горничная до сих пор не пересыпала нафталином зимние вещи.
Не желая отставать от этой дамы, ее муж, обладавший лирической натурой, рассказал под аккомпанемент увертюры к «Тангейзеру», как он предчувствовал смерть своей бабушки и как он три дня ничего не ел и не пил, узнав, что эта бабушка отошла в лучший мир…
Растроганная пятой симфонией Чайковского, лиловая барышня все добивалась ответа у серого молодого человека:
— Почему он такой задумчивый? Не потому ли, что вчера он не приехал, как обещал, к ним в Тярлево,
Эти вопросы так волновали барышню, что заняли весь промежуток — от начала до конца — пятой симфонии и захватили даже кусок 2-й рапсодии Листа.
Серый молодой человек, улучив минуту, перехватил себе остаток рапсодии и на ее фоне нарисовал незатейливый рисунок, смысл которого состоял в том, что дама эта — подруга его сестры, а сам он не мог быть потому, что у него болела голова и ломило ноги.
Когда же последняя нота в этом отделении концерта была сыграна, дама и ее муж, и лиловая барышня, и серый молодой человек, и другие, которые были с нами, обрушились таким громом аплодисментов, что дирижер подпрыгивал от сотрясения воздуха, как мячик, а музыканты с гордым, самодовольным видом поглядывали друг на друга, подмигивая один другому:
— Видал? Наконец-то нас оценили по достоинству! Лирический муж кричал:
— Браво!
Лиловая барышня и молодой человек, у которого болела голова и ноги, в полном экстазе шли дальше и кричали:
— Бис!!
Когда восторги утихли, я посмотрел в глаза дамам и лирическому мужу и спросил:
— Вам это нравится?
— Да! Это очаровательно!
— Разве можно не любить музыку?! — сказал муж.
— Невозможно, — сказал солидно молодой человек.
— Музыка — это восторг, — пискнул сзади кто-то, кого до сих пор никто не мог разглядеть из-за толстой дамы.
Тогда я сделал знак моему другу и завел с ним музыкальный разговор:
— Я тоже люблю музыку! Помнишь, Коля, это печальное скерцо Бетховена…
И я затянул какой-то бессмысленный мотив:
— Тра-ла-ла-ла!.. Тра-ла!..
— Как же! — подхватил Коля. — Но мне больше нравится вторая часть его «Венгерских песен Брамса»: Рра-та-та-та-дарм-рам-рам!.. Помнишь?
— Как же. Это це-мольная?
— Она самая.
— Ах, Бетховен! — благоговейно вздохнула лиловая барышня.
— Не скажите… — возразил серый господин. — Шуберт тоже…
— Что — Шуберт? — сурово спросил я.
— Тоже… есть у него… вещички.
— Сухой педант ваш Шуберт, — сказал вдруг Коля. — Разрешение диссонансов у него — вы заметили? — всегда строго согласовано с контрапунктом, но в нем нет той ажурности рисунка, того проникновения задачей и той концепсии в мажорах, как у Гайдна.
— Гайдна звали Иосиф, — сказала барышня.
— Совершенно верно, сударыня. Помните у него это мощное начало: трада-рам-рам, ра рам! Которое потом сразу падает в тихое мелодичное фортиссимо: тра-ла-бам! Ла-ла-ла! Ба-бам! В этом месте у него особенно хороши деревянные инструменты… Помните? — спросил строго Коля.
— Помню, — робко сказала барышня. Мы долго и горячо толковали о музыке.
Когда возвращались домой, лирический муж взял меня под руку и, глядя на луну, тихо сказал: