Том 4. Торжество смерти. Новеллы
Шрифт:
Гнет злого рока тяготел над этими несчастными.
Джорджио потерял всякую охоту расспрашивать, разузнавать, но он чувствовал, что это мрачное, молчаливое общество скоро получит для него притягательную силу страдания.
Разве не был он также жертвой злого рока?
И невольно его взгляды обратились к берегу, где на фоне скал виднелась фигура женщины.
Он возвращался в Трабокко почти ежедневно в разные часы. Это сделалось любимым местом его грез и размышлений. Рыбаки привыкли к его посещениям — они почтительно принимали его, приготовляли ему в тени хижины сиденье из старого паруса, пахнущего смолой. Со своей стороны он был щедрым с ними.
Прислушиваясь к морскому прибою, смотря на высокую мачту, неподвижную среди небесной лазури, Джорджио предавался мореходным воспоминаниям, переживал странствующую жизнь прошлых дней, свободную жизнь без ограничений, представлявшуюся ему теперь почти сказочно
Адольфо Асторги был, действительно, близким для него человеком, единственным, с которым он мог прожить долгое время в полном согласии, не испытывая стеснения, недовольства и враждебности, внушаемых ему почти всегда тесным общением с другими его друзьями. Как жаль, что он сейчас далеко. Иногда Джорджио представлял себе Асторги неожиданным избавителем, появляющимся на своем катере в водах San-Vito, чтобы предложить ему бежать.
В оковах неизлечимой слабости, теряя последние остатки воли, Джорджио тешил себя мечтами такого рода. Он призывал появление твердого и властного человека, способного употребить силу, чтобы спасти его, способного разбить все цепи и увезти его, Джорджио, похитить, увлечь далеко-далеко, в неведомые края, где его никто не будет знать, и он никого не будет знать, где он сможет или начать новую жизнь или хоть умереть не такой печальной, ужасной смертью.
Он должен умереть. Свой приговор он знал, знал его неизбежность и был убежден, что финал наступит в неделю, предшествующую «пятой годовщине», между последними числами июля или первыми августа. Со времени пронизавшего его подобно молнии искушения среди жгучего полдня перед сверкавшими рельсами ему казалось даже, что и «способ» найден. Беспрерывно в ушах его звучал шум поезда, и каждый раз, когда поезд должен был пройти, Джорджио испытывал странную тревогу. Благодаря тому, что один из туннелей пересекал Трабокко, ему со своего места слышен был глухой гул, заставлявший дрожать скалы, иногда, если этот гул отрывал его от других мыслей, он со страхом вздрагивал, словно заслышав внезапно раздавшийся голос своей судьбы.
Не та же ли сама мысль о смерти господствовала над этими молчаливыми людьми? И они, как и он, не ощущали разве одинаковой тени, нависавшей над их головой даже в самые сияющие дни жаркого лета? Быть может, именно это заставляло Джорджио любить тихое место и его обитателей.
Он чувствовал себя убаюканным гармоничными волнами в объятиях призрака, созданного его мечтой, и желание жить испарялось из него постепенно, как теплота из трупа.
Стоял великий покой июля. Море простиралось молочно-белое, лишь слегка отливавшее зеленым около берегов. В легком фиолетовом тумане бледнели далекие горы: мыс del Moro, la Nicchiola, d’Ortona, del Vasto. Еле заметные волны прибоя журчали между рифами с тихой ритмической мелодией. На конце одной из длинных горизонтальных мачт сидел настороже ребенок, внимательным взором всматривался он в зеркало вод и время от времени, чтобы заставить испуганную рыбу попасть в сети — он бросал в море камешек, и глухой шум еще увеличивал грусть окружающего. Иногда посетитель засыпал под ласки медленных созвучий. Этот краткий сон был единственным возмещением за долгие бессонные ночи. И Джорджио обыкновенно ссылался на эту потребность отдыха, чтобы Ипполита разрешила ему оставаться подольше на Трабокко. Джорджио доказывал ей, что он только и может спать на этих досках, среди испарений скал, под музыку моря. Он все более и более внимательно прислушивался к этой музыке, изучал ее тайны, понимал ее значение. Слабый шепот прибоя, напоминающий чавканье стада на водопое, внезапный грохот бурных валов, налетающих с простора на встречные волны, отраженные берегом, самые тихие и самые величественные звуки, бесчисленные дополнительные гаммы и ритм интервалов, самые простые и самые сложные созвучия — вся мощь оркестра морской глубины в гармоничном заливе была доступна и понятна слуху Джорджио. Таинственная вечерняя симфония развертывалась и крепла, такая медленная, под небесным сводом цвета нежных фиалок и среди прозрачных волн эфира зажигались робкие очи звезд, еще подернутые дымкой. Там и сям под дуновением ветерка вздымались и опускались валы, сначала редкие, потом более частые, более сильные. Дыхание ветра вздымало волны, и они искрились, на своих гребнях, похищая последние отблески вечерних лучей, пенились
Это подражание лесной гармонии шло непрерывной нитью, и волны прибоя около рифов вмешивались в эту мелодию неожиданным ритмом. Волна с пылом любви или гнева налетала на несокрушимые скалы, дробилась об них, разбрасывая пену, заливала самые потаенные трещины.
Казалось, что первородная сверхцарственная душа одушевляет своим восторженным трепетом инструмент обширный и сложный, как орган, и наполняет его, не заботясь о диссонансах, перебирая все струны, звучащие радостью и страданием.
Море смеялось, стонало, молилось, пело, ласкало, рыдало, грозило — попеременно веселое, жалобное, гибкое, насмешливое, вкрадчивое, исступленное, жестокое.
Волна вздымалась до вершины самой высокой скалы, наполняя там небольшое углубление, круглое, как воздушная чаша, волна проникала в косую расщелину камней — где селились моллюски, волна обрушивалась на извивы водорослей и мелькала между ними, как гибкая змея. Волна подражала всем звукам: ровному течению подземных вод, ритмическим всплескам фонтанов, похожим на вздохи громадного сердца, хриплому рокоту ручьев на отлогой горе, глухому ворчанию потока, заключенного между гранитных стен, отдаленному гулу водопада — подражала всем звукам воды, бьющих о неподвижный камень, и всем переливам эха. Она подражала нежному слову, сказанному шепотом в тени, вздоху смертельного ужаса, крикам толпы, погребенной в подземелье, рыданиям титана, гордой и жестокой насмешке, всем звукам человеческих уст — выражению горя и радости, реву, рычанию. Она подражала воздушному лепету ночных духов, шороху призраков, боящихся зари, сдержанному хихиканью злобных колдуний, насторожившихся у входа пещер, певучему призыву цветов сладострастного сада, пляске эльфов при лунном свете — всем звукам, несущим откровение, всем звукам, полным чар древней сирены. Единая и многообразная, хрупкая и не уничтожающаяся морская волна сливала в себе все голоса Жизни и Мечты.
Перед внимательным слушателем открывался новый мир. Величие морской симфонии оживило его веру в безграничную Власть музыки. Он изумлялся — зачем так долго лишал свою душу этой насущной пищи, не пользовался единственным средством, ниспосланным человеку, чтобы он мог освобождаться от обмана действительности и открывать сущность вселенной во внутреннем мире своей души. Он изумлялся, зачем на такое долгое время изменил священному культу, которому, по примеру Деметрио, он поклонялся благоговейно с самого раннего детства.
Разве музыка не была религией и для Деметрио, и для него. Не она ли открыла им тайну загробной жизни. Обоим, лишь с разным значением, повторила она слова Христа: «Царство мое не от мира сего».
И он встал перед его глазами — кроткий задумчивый облик с мужественно печальным лицом, казавшимся несколько странным, благодаря одной седой пряди среди черных волос, падающих на лоб.
Снова Джорджио чувствовал себя проникнутым даже из-за могилы сверхъестественным очарованием этого человека, жившего вне жизни. Далекие воспоминания вставали перед ним подобно волнам неясной гармонии: мысли, заложенные в его мозг Деметрио, принимали смутные образы музыки — идеальный призрак покойного облекался в музыкальную форму, терял видимые очертания, растворялся в глубоком единстве существа, в единстве, открытом вдохновенным одиноким музыкантом среди многообразности Видимого Мира.
«Без сомнения, — думал Джорджио, — Тайну Смерти поведала ему музыка, развернувшая перед его взором мрачное царство чудес по ту сторону жизни. Гармония, парящая выше времени и пространства, заставила его считать блаженством отрешение от времени и пространства, от всякого индивидуального стремления, которое держит человека в оковах личности, ограниченной в своих порывах, в оковах грубоматериальной оболочки тела».
Джорджио много раз сам в часы вдохновения ощущал в себе пробуждение мировой воли, наслаждался сознанием великого объединяющего начала, и теперь он думал, что смерть даст ему бессмертие, что он растворится в непрерывной гармонии Вечности и составит собой атом немеркнущего пламени Бытия. «Почему бы Смерти не открыть и мне свою Тайну».