Том 4. Торжество смерти. Новеллы
Шрифт:
Она говорила с ним шутливо, точно с ребенком. Обоим было весело.
— Где же Segni? Где же Paliano?
Никакого селения не заметно вокруг. Низкие холмы слабо зеленели под серым небом. Около рельс единственное дерево, чахлое, искривленное, покачивалось в сырой мгле.
Моросило, и двое заблудившихся укрылись в маленькой комнатке при станции, где имелся даже камин, хотя без огня. На одной из стен висели обрывки старой географической карты, испещренной черными линиями, на другой виднелся квадратный картон-реклама какого-то эликсира.
Против камина, утратившего всякое воспоминание об огне, стоял диван, покрытый клеенкой, и через тысячу отверстий обнажал свою мочальную душу.
— Посмотри, — вскричала Ипполита, читая Бедекер. — В Segni есть гостиница Gaetanino.
Это название рассмешило их.
— Почему бы нам не закурить? — сказал Джорджио. —
Снова воспоминания этого важного дня вставали перед ними. Некоторое время они курили молча, прислушиваясь к усиливающемуся дождю. Через тусклые стекла видно было, как чахлое деревцо сгибалось под бурей.
— Моя любовь началась раньше твоей, — произнес Джорджио. — Она родилась еще до того дня.
Ипполита протестовала.
А он, завороженный глубоким очарованием невозвратно ушедших дней, продолжал ласкающим голосом:
— Я еще сейчас вижу тебя, как ты прошла в первый раз. Дивное, неизгладимое впечатление! Наступал вечер, зажигались огни, улицы тонули в голубоватой мгле… Я стоял один перед витринами Алинари. Смотрел на лица, но едва различал их. Странное состояние: немного усталости, больше грусти и какое-то неясное стремление к идеальному. В тот вечер я страстно жаждал поэзии, парения духа, чего-нибудь интеллектуального и утонченного… Было ли это предчувствие?
Он замолчал, но Ипполита не заговаривала, ожидая, что он продолжит, испытывая невыразимое наслаждение слушать его среди легких волн дыма, словно одевающего новой дымкой туманные воспоминания.
— Это было в феврале. Заметь, именно в те дни я посетил Orvieto. Кажется, и к Алинари-то я шел, чтоб спросить фотографию Ковчега с мощами. И ты прошла… С тех пор только 2 или 3 раза, не более 2-х или 3-х раз, видел я тебя такой бледной, той — особенной — бледностью. Ты не можешь себе представить, Ипполита, как ты была бледна. Никогда не видел я ничего подобного. Я думал: «Неужели эта женщина может держаться на ногах? В ее жилах, по-видимому, не осталось ни одной капли крови». Сверхъестественная бледность придавала тебе вид неземного существа среди волн лазури, наполнявших улицу. Я не обратил внимания на сопровождавшего тебя мужчину, я не хотел идти вслед за тобой, ты не бросила мне даже взгляда. Помню еще подробность: пройдя несколько шагов, ты остановилась, потому что фонарщик заграждал тротуар. Я так и вижу отблеск огонька, засветившегося на верхушке лестницы, вижу вспыхнувший в фонаре газ, заливший тебя светом…
Ипполита улыбнулась не без легкой грусти, той грусти, что сжимает сердце женщины, когда она смотрит на свой портрет минувших дней.
— Да, я была бледна, — сказала она. — Лишь за несколько недель до того я встала с постели после трех месяцев болезни. Я видела смерть лицом к лицу.
Резкий порыв дождя ударил в стекла. Видно было, как маленькое деревце зашаталось, почти закружилось, словно под властью чьей-то руки, желавшей его вырвать с корнем.
В течение нескольких минут они смотрели на эту яростную борьбу, принявшую жуткое сходство с жизнью, среди мертвенной, обнаженной равнодушной природы. Ипполита испытывала почти жалость. Воображаемое страдание деревца напоминало ей их собственные страдания. Они представляли себе мысленно пустынное пространство вокруг здания станции, этого жалкого здания, мимо которого время от времени пролетал поезд, наполненный разнородными путешественниками, таящими в себе разнородные тревоги и заботы. Печальные образы сменялись в их воображении — мимолетные, навеянные тем же самым, на что, минуту назад, они смотрели веселыми взорами. И когда образы рассеялись, и сознание, перестав следить за ними, ушло вглубь — Ипполита и Джорджио ощутили единую невыразимую муку — сожаление о невозвратно минувших днях. За их любовью стояло долгое прошлое: их любовь тянула за собой из глубин отлетевшего времени громадную темную сеть трупов.
— Что с тобой? — спросила Ипполита слегка упавшим голосом.
— А ты… Что с тобой? — спросил Джорджио, пристально глядя на нее.
Никто из них не ответил на вопрос. Они снова молча посмотрели в окно.
На небе словно мелькнула печальная улыбка. Ее слабое сияние коснулось холма, позолотило его на мгновение и исчезло. Еще и еще загорались лучи, но потом все угасали.
— Ипполита Санцио! — произнес Джорджио медленно, точно упиваясь очарованием ее имени. — Как затрепетало мое сердце, когда я узнал наконец твое имя! Сколько я предвидел, сколько предчувствовал в этом имени. Ипполитой звалась одна из моих сестер — она умерла. Знакомое, прекрасное имя! Я тотчас же с глубоким волнением
Однажды мне удалось встретить тебя на концерте Жана Сгамбати. Ты уже уходила из зала и бросила на меня взгляд… Еще один раз ты посмотрела на меня — быть может, помнишь — когда мы встретились в начале улицы Labuino против книжной лавки Piale.
— Да, я помню.
— С тобой была девочка…
— Да, Цецилия, одна из моих племянниц.
— Я посторонился, чтобы тебя пропустить, и заметил, что мы одного роста. Ты была не так бледна, как обыкновенно. Смелая мысль подобно молнии мелькнула у меня в голове.
— Ты верно угадал.
— Помнишь? Это было в конце марта. Я ждал с возрастающей надеждой. Я жил изо дня в день, поглощенный мыслью о великой любви, что должна прийти. Увидев тебя однажды с букетиками фиалок, я наполнил фиалками весь свой дом. О, никогда не забуду я начала этой весны! Утренние грезы в постели, такие воздушные, такие прозрачные! И постепенное пробуждение, во время которого мое сознание медлило возвращаться к действительности. Помню, как наивными хитростями я старался создать себе иллюзию упоения. Помню, как однажды на концерте, слушая сонату Бетховена с постоянно повторяющейся страстной, могучей музыкальной фразой, я с безумным восторгом твердил одну поэтическую фразу, где было твое имя.
Ипполита улыбнулась ему, но, заметив, что он говорит преимущественно о первых проявлениях своей любви, она почувствовала укол в сердце. Значит, то время для него более дорого, чем настоящее. Значит, эти далекие воспоминания являются для него самыми отрадными…
Джорджио продолжал:
— Все мое отвращение к обыденной жизни никогда, однако, не приводило меня к мечте о таком фантастическом, таком таинственном приюте любви, как заброшенная часовня на Via Zelsiana Помнишь ты ее? Врата на улицу на вершине ступеней были замкнуты, быть может, годами. Проходили со стороны переулка, где пахло вином и виднелась красная вывеска кабачка с висевшей на ней пробкой. Помнишь? Входили через ризницу, такую маленькую, что она еле вмещала священника и пономаря. Это был вход в святилище Мудрости… О, все эти старички и старушки, сидящие кругом в креслах, изъеденных червями! Где выискал свою аудиторию Александре Мемми! Одного не заметила ты, любовь моя, что в этом собрании философов-меломанов тебе суждено было олицетворять Красоту. Этот Мартлет, видишь ли, мистер Мартлет — один из самых убежденных буддистов наших дней, а его жена написала книгу «Философия музыки». Дама, сидевшая рядом с тобой, была Маргарита Траубе Болль, знаменитая докторесса, продолжавшая изыскания своего мужа (покойного Болля) о зрительных функциях. Тот чернокнижник, что вошел на цыпочках в длинном зеленоватом балахоне — доктор Флейшль, превосходный пианист, фанатический поклонник Баха. Священник, сидевший под крестом, назывался граф Кастракани — бессмертный ботаник. Другой ботаник, бактериолог, замечательный микроскопист Кубани, сидел напротив него. Присутствовал также Яков Молешотт — незабвенный старец, простодушный, необъятный… Были там: Блазерна, сотрудник Гельмгольца, занимающийся теорией звука, и Давис, художник-философ, прерафаэлит, погрузившийся в религию Браминов… И другие, не очень многочисленные лица, все представляли из себя избранные души, редкие интеллекты, посвятившие себя высшей эволюции современной науки — холодные исследователи жизни и восторженные поклонники мечты. — Он прервал свою речь, уносясь мыслями к этому зрелищу.
— Мудрецы слушали музыку с благоговейным восторгом: некоторые имели вдохновенный вид, другие бессознательно подражали движениям маэстро, иные же тихонько подпевали хору.
Хор мужской и женский занимал помост из разрисованного дерева, с едва сохранившимися следами позолоты. Впереди группировались девушки, подняв в уровень с лицом свои партитуры.
Внизу на грубо сколоченных пюпитрах скрипачей горели свечи, словно искры золота среди голубоватого сумрака. Иной огонек то отражался на полированном футляре какого-нибудь инструмента, то мелькал светящейся точкой на кончике смычка. Александро Мемми, суховатый, плешивый с подстриженной бородой, в золотых очках, стоя перед своим оркестром, отбивал такт плавным и строгим движением.