Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:
Но потом, слава Богу, помаленьку наладилось: то ли пшеничка со временем пообветрилась, то ли сами едоки пообвыклись. Особенно пошло со всякими добавками: с картошкой, с травяной мучкой, с сушеным молотым клевером. От клевера лепешки делались черными, но зато и керосином почти не пахли.
Охотнее всего елась кутья. А рецепт кутьи такой: на глиняный горшок (размер горшка — чем больше, тем лучше) — две пригоршни пшеницы. Залить водой и дать покипеть (тоже — чем дольше, тем лучше). Пусть побурлит хотя бы с полчаса, чтоб побольше вытянуло керосина, а потом слить. На слитой остывшей воде могут быть видны коричнево-зеленые блинцы. Это и есть керосин. После этого горшок еще
Оставшийся душок Марья в первое время забивала постным маслом (можно, конечно, и сахаром, да какие там сахара: магазины размели в первые же дни войны, соли — и той не всем досталось!). А когда масло вовсе искапалось, ошелушивала в ступе подсолнуховые семечки, которых Николка украдкой натеребил и натаскал целую наволочку до того, как Фома Калистратыч принялся их палить. Набив ошкуренного зерна, Марья отвевала кожурки, а зерновую сечь измельчала в муку, поджаривала на сковородке и эту запашистую лоснящуюся мучку перемешивала с разваренной пшеницей. Так же потом поступали со стручками дикой горчицы, которую собирали на межах и брошенных задичалых полях. Из стручков вышелушивали бурые мелкие семена, поджаривали и толкли в ступе для той же надобности.
Слава те, ребятишки не уродничали, выбирали до последнего зернышка.
И довыбирались.
Как ни тянула Марья, как ни жалась, под конец чуть ли не по счету отсыпая зерно на варево, но на Рождество сварила последнюю кашу с Больших Ветряков…
Зерно, может, столько и не потянулось, если бы не картошка. На картошку Марья больше всего и надеялась, в этом отношении ее душа была спокойна: своя, некупленая, огород за сараем.
В тот год, прямо перед немцем, копать начала рано, в середине августа: торопилась прибраться, мало ли как повернет… Собрала мешков сорок. А по правде, и не считала сколько. Николка с Любашкой подбирали, она таскала. Засыпала хороший закром в погребе, набила земляную утайку на огороде — на семена, на весеннюю продажу, на всякий непредвиденный случай. При мысли о картошке приходило приятное чувство защищенности, даже перед уже близким врагом. «Не убьют,— думалось,— дак с картошкой живы будем».
Но и эта, казалось, надежная стена вдруг обрушилась непоправимо.
После тех немцев-курощупов на Подкопаньские выселки еще раз наведывались гости.
Вскоре, на Варварин день, вдруг наехал пароконный возок, обшитый досками наподобие закрома.
Из саней вылезли трое: подкопаньский староста Гришака и два незнакомых молодых вислоусых мужика в черных суконных шинелках с белыми повязками на рукавах — должно, полицаи.
Гришаку, обряженного в свой прежний кожушок, в коем ходил еще при Советах, Марья знала с самого детства: когда он бегал в почтарях, но ошугнулся в полынью и застудил ноги. Сначала на печи лежал, травами обкладывался, а потом стал ковылять с палкой. Оставив почтовую сумку, Гришака прибился к подкопаньской церкви в сторожа. Церковь к тому времени не служила, там хранили удобрения и ядохимикаты, однако сама православная служба на селе не прекращалась, местный отец Никодим крестил и отпевал надворно, по тайному приглашению, а Гришака состоял при нем как бы в послушании — подать чего, запалить свечу или кадильце и все такое разное.
На том и состарился, ходил ссутулясь, вынося вперед шею с безволосой головой, отчего походил на свою клюку с загнутой вперед головастой ручкой. Дряблое Гришаково лицо постоянно кривилось гримасой, будто его одолевали неизбывные хвори.
— Здорово, Марья! — Гришака снял шапку, встретив Марью во дворе.— От Ивана слышно чево?
— Дак чево услышишь за фронтом…— сдержанно ответила Марья, оглядывая вошедших.
— Для вестей фронтов не бывает,— покхекал в кулак Гришака. Говорил он скрипуче, одышливо, с затяжными перерывами между словами.— Детки как?
— А чево детки? Из всех одежек-обужек повырастали. А купить негде и не на чево. Теперь вот дома сидят.
— Хай сидят. Целее будут,— кивнул Гришака.— Время такое, лучше дома посидеть, матери помочь. Э-хо-хо… Я к тебе чево?
— Не знаю.— Марья вся натянулась.— Не с добром, поди…
Гришака усмехнулся, поиграл клюкой.
— Картошка у тебя есть? — наконец спросил он, сощурясь.
— Есть маленько,— подняла глаза Марья.— А что?
— Где она у тебя?
— Да где ж… В погребе.
— Дай-ка погляжу сколько…
Марья, поджав губу, молча вступила в сени, отковырнула ладно пригнанное творило: Иван постарался, чтобы ход не бросался в глаза.
Гришака, кряхтя, болезненно морщась, спустил черные валенки на верхние ступени и, поворотясь, попросил:
— Зажги-ка чево-нибудь…
Со стеклянным пузырем-каганцом в руке, ронявшим квелый и шаткий свет, Гришака спустился в темень подполья, помолчал там сколько-то и, оставив каганец, высунулся из горловины.
— Это все у тебя?
— Все…— соврала Марья.
— Больше… нигде нету?
— Все тут…
— Гм-м… А должно быть больше… Огород-то какой… Картошка не по огороду…
— Дак я часть продала,— продолжала врать Марья, сама вся холодея.— Прямо с огорода ворохом и продала.
— Ну-ну… Ладно тади…— болезненно сгримасничал Гришака, выбираясь из погреба.— Значит, так, голуба моя… Надобно картошкой поделиться…
— С кем это? — не поняла Марья.
— Ну, не со мной, конечно. Власти требуют.— Гришака поотряхивал рукав полушубка, словно что-то погребное прицепилось к нему.— Давай так… Давай пополам: тебе ведро, властям второе…
— Да вы что? — ужаснулась Марья.— С чем же я останусь? Ить и на семена надо оставить.
— До весны еще дожить надоть… Да ты картохами и не сажай.
— А чем же?
— Ты каждую картоху режь на четыре доли,— посоветовал Гришака.— Я уже давно таким манером сажаю. И ничево! Родит!
— Ох, не знаю, не знаю…— Марья, будто снимая паутину, обеими руками провела по лицу.— Не знаю я, как тади жить…
— Ну брось, брось! — скривился Гришака, выражая несогласие.— Тебе ли роптать… У меня с собой бумага есть. Сам себе составил. Чтоб на каждого картина была, а не чесать всех под одну гребенку. Надобно знать, у кого какое положение: каков состав семьи, сколько стариков, сколько живности. У тебя, Марья, ежели по правде, дак картошку и есть-то особо некому.
— Да как же некому? День встает, и сразу — за картошку.
— А вот гляди давай. Стариков у тебя нема. Скотины не держишь. А детки — они ить что птички божие, какая на них трата…
Марью это смутило, и она, понимая, что так все равно не отделаешься, пошла на уступку:
— Ну, хоть так: ведро — вам, два ведра — мне?
— Ох, Марья, Марья! — Гришака, сложив ладони, возвел кверху глаза.— Знала бы ты мое!.. Черта мне твоя картошка, если б на шее петля не висела. Вынь и положь двести тонн. А это со двора — тонну. А я с тебя разве тонну требую? Я ить по совести. На ущерб себе иду. Сам в петлю лезу. Не сделаю, стало быть, вот!..— Гришака краем ладони провел по горлу…— Как мы с тобой, там торговаться не будут. Хоп — и под перекладину… А у меня тоже внуки…