Том 4. Травой не порастет… ; Защищая жизнь…
Шрифт:
В наступившем затишке Марья вспомнила, что ее ребятишки еще ничего не ели. Она выпростала чугунок и оделила каждого свекольной четвертинкой.
— Мам, а чего наши стреляют-стреляют, а не идут? — прошептал Николка.
— Сегодня уже поздно. Слышишь, уже и не стреляют.
— А когда?
— Завтра придут,— обманула Марья.— Переночуют, а завтра утром и придут И мы давайте спать тоже. Поешьте пока, а я тут на мешках постелю. Проснемся, а немцев уже не будет, наши придут…
— И папка придет?
— Дак и папка наш…
Утомленные дети окончательно сморились и затихли в углу на подстилке.
И только Марья
Было неведомо, который шел час, когда выселковская земля вдруг заходила, завздрагивала от множества разрывов и погреб наполнился запахом сухой пыли. В кромешной темноте Марья нащупала детей и, раскинув руки, прикрыла их своим телом.
— Ничего, ничего, маленькие,— торопливо уговаривала она.— Все будет хорошо. Это наши стреляют… Это наши…
Но и «не наши» тоже начали стрелять. В сенях, как раз над подпольем, раздались резкие прерывистые выстрелы: «бамс-бамс-бамс…» А спустя снова: «бамс-бамс-бамс-бамс…» И каждый раз на пол со звоном падало что-то металлическое и пустое: «день-делень-делень…» И опять: «день-делень-делень…»
«Га-а-ах!» — вздрагивала земля где-то на огородах.
«Бамс-бамс-бамс…» — отвечали из сеней.
«День-делень-делень…» — скакало и катилось по полу.
И тут с Марьиного двора, перекрывая все прочие звуки, долбануло басовито и звеняще: «Бдо-о-он-н!»
Марья, конечно, не ведала, что это ударила противотанковая пушка с надульником. Еще вчера, завалив курятник, немцы установили ее в образовавшемся проеме.
«Гк-ах! Гк-ах!» — тупо рвалась окоченевшая земля.
«Бамс-бамс-бамс…» — методически содрогался воздух.
«Бдо-о-он!» — вздрагивали одновременно воздух и земля.
И тут рвануло так, что заложило уши.
Наверху, в избе, с тяжелым треском и грохотом что-то завалилось и рухнуло, раздались крики и следом затопотали сапоги…
В погребе же от сотрясения осыпался угол, все заполнилось густой затхлой пылью, забившей ноздри и глаза. Дети тяжко закашлялись, особенно Любашка, которую тут же стошнило, и она заплакала.
— Ничего, ничего…— как могла утешала Марья.— Все мы живы и здоровы. Ничего страшного…
Она оторвала от нижней юбки лоскут и плашмя приложила к Любашкиному лицу.
— Подержи-ка! И ты, Коленька, приложи: так дышать лучше! Все будет хорошо…Уже скоро, уже скоро…
То самое, что звонко бамцало из сеней, после недавнего грохота в избе перестало бамцать. И вообще, кажется, в доме никого не осталось. Но во дворе по-прежнему продолжали стрелять — еще чаще, чем прежде. Бабахали до тех пор, пока не послышался грозный моторный храп и ледяной лязг гусениц. Сразу же что-то железно загремело, заскаргыкало, заскребло жесткую, колчеватую землю, и вот уже гусеницы пролязгали через Марьин двор в самой малости от сеней, от содрогавшегося погреба. А там совсем не стало чем дышать, в обрушенный угол тянуло дымом, дети плакали, совсем не скрывая голосов, и Марья, отчаявшись, решилась приоткрыть входную дверцу — приоткрыть самую малость, лишь бы только глотнуть свежего воздуха. И первое, что проникло под попону, был хриплый горловой выкрик:
— Свистунов, мать твою так! Не пускай, не пускай их к лесу! Отсекай дава-ай!
И следом полоснула долгая автоматная очередь.
С радостным и нетерпеливым порывом Марья отбросила неволившую крышку подполья, но тут же окуталась плотной пеленой дыма, вихрастыми клубами валившего в сени из распахнутой кухонной двери. А когда, подцепив под мышки сразу обоих детей, выносила их на волю, оттуда уже бил огонь, облизывая дверной косяк и соря искрами под самый латвинь.
Марья перенесла детей через дорогу, подальше от занявшейся избы, посадила на упавшую яблоню, что еще вчера росла в начале ее нижнего огорода, и села сама, подперев непокрытую голову руками. Дворовый конек камышовой крыши был разрушен давешним взрывом, из пролома ощеренно торчали расщепленные доски и стропила, и сквозь них валил сизый, туго закрученный дым, который высоко над избой распускался вширь и розовел от взошедшего солнца.
Марья смотрела на пожар обреченно и бесстрастно, с упавшей и замершей душой, уже ни о чем не просящей, и даже не осознавая, что пробившийся наружу яркий огонь змеино облизывал не только сухой устоявшийся сруб, но и поглощал ее минувшее, а может, и будущее… Ее остановившийся взгляд удерживал даже не сам пожар, а одинокий цветок герани на еще не тронутом огнем подоконнике, хотя и на него она смотрела отстраненно и без сожаления, как на завораживающее алое пятно.
Но еще тягостнее был взгляд ее уставших и притихших ребятишек.
Было по-утреннему морозно, но от избы начинало навевать теплом, и это приносило ей какое-то подсознательное животное удовлетворение, заставлявшее ворочаться единственную мысль о том, что хоть дети погреются.
В сквозном теперь дворе, с порушенными плетнем и сарайками, вспаханном колесами грузовика и танковыми гусеницами, вразброс валялись гильзы, багрово мерцавшие от пожара, и сама пушка, опрокинутая и раздавленная, с долгим погнутым стволом и страховитым набалдашником, еще недавно плевавшим в ночь это свое гнусавое «бдо-о-он-н! бдо-о-он-н!»
Марья смотрела на все это, как на сор, не выделяя и не замечая ничего в отдельности.
И когда обернулась и окинула глазами позади себя заснеженные гряды своего нижнего огорода, приютившегося между уличной дорогой и лесной зарослью торфяной излоги, она так же, как на сор, поглядела и на трех убитых немцев, к каждому из которых тянулись от Марьиного двора пунктиры свежих следов на упавшем инее.
С восходом солнца стрельбу унесло, как ветер уносит гром и черные тучи, и на выселках выстоялась какая-то вязкая, звенящая в висках тишина. Было тихо и на той стороне, в Подкопани. Куда-то девались сразу и немцы, и наши, занятые убеганием и догонянием, засадами и перехватами, и Марья еще так и не видела ни одного своего солдата. Лишь много спустя по выселкам как-то запоздало и ненужно проехала полуторка с дымящейся кухней в кузове. Там же торчало несколько серых, похожих на детдомовцев красноармейцев в подвязанных под бороду ушанках. Марья уже не испытывала к ним никаких чувств: они выглядели так обыденно, что казалось, будто никогда и никуда не пропадали.
Заметив ее, сидящую на поваленном дереве, один солдат помахал культяпой рукавицей и послал бодрое приветствие:
— Все, мать! Дали прикурить! Теперь полный порядок!
Полуторка скрылась в иссохших заиндевелых бурьянах междудворья, оставив после себя крутой запах варившейся пшенки. Николка и Любашка невольно задвигали бескровными, обострившимися носами, жадно ловя этот густой и, казалось, съедобный воздух.
— Мам, а мам…— шепотом, как прежде в погребе, позвала Любашка.— Мам, а где мы будем жить?