Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Он был возбужден и дрожал, охваченный своим вымыслом, как налетевшей бурей. В его пророческом взоре засиял отблеск сокровищ Могилы. Творческая сила приливала к его разуму, точно кровь к сердцу. Он был действующим лицом в своей драме, его голос и движения дышали возвышенной красотой и страстью, парили над могуществом речи, за пределами слов. И Даниэле внимал ему, трепеща перед этим внезапным величием, доказывающим истину своих откровений.
— Представь, представь себе: земля под твоими ногами гибельна, кажется, что из нее выделяются миазмы чудовищных испарений — жестокое проклятие, тяготевшее над Атридами, должно было непременно оставить отпечаток гибели на земле. Тебя коснулись чары. Мертвецы, которых ты ищешь и не можешь найти, оживают вокруг тебя, дышат вокруг тебя страшным дыханием, громадные и кровавые, какими они являлись в истории Ореста, безжалостно гонимые железом и огнем своей Судьбы. И вот вокруг тебя эта созданная тобой жизнь принимает образы и очертания действительности.
Поэт и доктор оба вздрогнули в одно и то же мгновение.
— Целый ряд могил: пятнадцать сохранившихся трупов, лежащих друг возле друга на золотом ложе, с лицами, скрытыми золотыми забралами, с золотыми венцами на головах, в золотых доспехах. И всюду — на них самих, рядом с ними, у их ног — набросаны золотые предметы, бесчисленные, как опавшие листья сказочного леса. Видишь ты их? Видишь?
Он сгорал желанием сделать это золото осязаемым, превратить свои галлюцинации в реальную действительность.
— Я вижу… вижу…
— В течение одной секунды душа увидевшего все это человека перешагнула за века и тысячелетия, вдохнула в себя страшную легенду, задрожала от ужаса пред совершившимся кровопролитием, в течение секунды эта душа жила жизнью древних народов. Вот они, убиенные: Агамемнон, Эвримедан. Кассандра и царская свита — перед твоими глазами они лежат неподвижные. И вдруг — видишь ты это? — вдруг, как исчезающий пар, как расходящаяся пена, как рассеивающаяся пыль, как нечто невыразимо хрупкое и преходящее — они уничтожаются, поглощаются тем самым роковым молчанием, которое окружает их сияющую неподвижность. Остается горсть праха и куча золота.
И на камнях пустынного переулка, словно на могильных плитах, свершилось чудо. Весь дрожа, с бесконечным волнением Даниэле Глауро схватил руки своего друга, и поэт в этих преданных глазах увидел немое пламя энтузиазма, зажженное его творчеством.
Они остановились у темной стены возле двери. В них обоих появилось чувство какой-то отстраненности, точно их разум терялся в глубине времен, и точно за этой дверью скрывался древний род, преследуемый неумолимым Роком. Слышно было, как в доме раскачивали колыбель под тихую песню — мать убаюкивала своего ребенка мелодией, завещанной предками, своим успокаивающим голосом она старалась смягчить бурные угрозы стихии. Над их головами мерцали звезды, где-то далеко море ревело на дюнах, рвало плотины, там вдали сердце героя готово было замереть навсегда, а возле них качалась колыбель, и голос матери призывал милость судьбы на плачущего ребенка.
— Жизнь! — прошептал Стелио, увлекая дальше своего друга. — Моментами все, что в жизни трепещет, плачет, надеется, задыхается и безумствует, накапливается в твоем представлении и доходит до такого напряженного стремления, что тебе кажется возможным излить все в одном слове. Но в каком? В каком? Знаешь ли ты? Скажет ли его кто-нибудь и когда?
Он снова начинал страдать от сомнений и неудовлетворенности, потому что жаждал все охватить и все выразить.
— Видел ли ты хоть раз, хоть на мгновение сокровенную Сущность Вселенной в виде головы одного человека. Я — да, тысячу раз. Ах! Отрубить ее, как тот, кто одним ударом отсек голову Медузы, и показать ее с подмостков сцены людям, чтобы она навсегда запечатлелась в их памяти. Думал ли ты когда-нибудь, что великая трагедия могла бы походить на удар Персея? Говорю тебе сущую правду — я желал бы похитить из Loggia d’Orcagna бронзовую группу Бенвенуто Челлини и поставить ее в виде девиза в атриуме современного нового театра. Но кто даст поэту Меч и Зеркало!
Даниэле молчал, угадывая терзания этого родственного ему ума. Его самого Природа наградила даром только понимать красоту, но не создавать ее. Он молча шел возле своего друга, склонив свое широкое чело мыслителя под бременем еще нерожденного мира.
— Персей! — продолжал поэт после паузы. — Под цитаделью Микен в ложбине есть источник, носящий имя Персея. Он один оживляет это место, где все умерло, все сожжено. Людей привлекает он, как источник жизни на этой земле, обнажающей в поздние сумерки белое русло пересохших рек. Вся людская жажда стремится с жадностью к свежести его струй. Через мою драму пройдет журчание этого источника. Вода… Мелодия воды! Я нашел ее. В ней, как в чистейшей стихии, совершится Чистый Подвиг, который послужит концом новой трагедии. На ее волнах, прозрачных и светлых, уснет Девственница, осужденная на смерть в безбрачии, подобно Антигоне. Ты понимаешь? Чистый Подвиг торжествует над древним Роком. Обновленная душа отчаянным порывом благородного безумия, граничащего с экстазом, разрывает железные оковы,
Чары золота гробниц охватили его, представшее ему видение заставляло его галлюцинировать.
Один из лежащих там трупов превосходит ростом и осанкой все остальные. Он лежит величавый, как полубог, с головой, увенчанной золотой короной, в панцире, в наколенниках из золота, окруженный золотыми мечами, копьями, кинжалами, чашами, с массой золотых щитов, набросанных в виде ореола. Человек наклоняется над останками, готовыми распасться при свете дня, и поднимает тяжелое забрало. Ах, не лицо ли Агамемнона перед его глазами? Не труп ли Царя Царей лежит перед ним. Рот открыт… веки приподняты… Ты помнишь у Гомера это место: «Когда я лежал умирающим, я протянул руку к своему мечу, но женщина с глазами гиены удалилась и не захотела сомкнуть веки мои и рот мой в минуту перехода моего в обитель Гадеса?» Помнишь? Итак — рот мертвеца открыт, веки его приподняты. Чело его величаво и украшено широким золотым листком, нос его длинен и прям, подбородок овальной формы…
Поэт остановился на мгновение с расширенным и неподвижным взором. Он видел… Он был как бы ясновидящим. Все вокруг него исчезло, и вызванные им видения одни лишь казались действительностью. Даниэле Глауро вздрогнул. Глазами друга начинал видеть он сам.
— А! Вот оно белое пятно на плече! Он приподнял панцирь… Пятно… пятно, родовой знак потомков Пелопса: «с плечами слоновой кости».
Слова ясновидящего, прерывистые и быстрые, походили на ряд молний, ослеплявших его самого. Он сам изумлялся этому призраку, этому нежданному открытию, которое освещало мрак его сознания, внедрялось в него, становилось почти осязаемым. Как мог он найти этот знак на плече Пелопида? Из каких неведомых глубин его памяти восстала вдруг эта особенность, такая странная и в то же время такая точная и убедительная, точно признак, позволяющий опознать мертвеца, скончавшегося лишь накануне?
— Ты был там, — воскликнул опьяненный Даниэле. — Это ты сам приподнял забрало и панцирь. Если ты действительно видишь то, что ты рассказываешь, ты не человек, а…
— Я вижу… вижу…
Еще раз он превратился в актера своей драмы и с бесконечным трепетом воспринимал он из уст живого существа слова драмы, те самые слова, произносимые одним из действующих лиц: «Если ты действительно видел все это — ты не человек более». С этой минуты исследователь гробниц принимает образ героя, борющегося с древним Роком, восставшим из праха самих Атридов для того, чтоб поразить и уничтожить дерзновенного.
— Но человек, — продолжал Стелио, — не может безнаказанно открывать гробницы и заглядывать в лица мертвецов, и каких мертвецов! Положим, он живет вместе со своей сестрой, с самым нежным и чарующим созданием, какое только видел свет, живет он с ней в доме, полном света и безмолвия, среди молитв и обетов. И вот, вообрази себе, какой-то нечистый яд вливается в его кровь, оскверняет его мысли незаметно, постепенно, пока душа его вкушает покой. Вообрази себе эту ужасную месть мертвецов! Он охвачен внезапно страстью кровосмешения, становится дрожащей, жалкой добычей чудовища, ведет борьбу тайную и отчаянную, без перерыва, без конца, день и ночь, каждый час, каждую минуту, борьбу все более страшную, по мере того как невинная сострадательная душа его сестры начинает сочувствовать его мукам. Каким образом этот человек может быть спасен? С самой завязки трагедии, с момента, когда его непорочная сестра произносит свои первые слова, делается ясным, что она обречена на смерть. И все, что затем говорится и совершается, все, что выражают музыка, пение и танцы в антрактах — все медленно, но непоколебимо ведет к смерти. В краткий трагический час Девственница обретает ореол надежды, но с тенью предчувствия, она идет, сопровождаемая пением и слезами, сопровождаемая великой любовью, сулящей радость, и бурной страстью, рождающей гибель, и она останавливается лишь для того, чтобы заснуть под холодными и чистыми струями источника, неумолчными стонами призывающего ее в свое уединение. Как только брат убил ее — он получает от мертвой дар освобождения. «Омыта моя оскверненная душа! — восклицает он. — Я стал чистым, чистым всецело. Святость моей былой любви вернулась в душу мою подобно потоку света. И если бы она воскресла, то могла бы ступать по моей душе, как по ослепительно чистому снегу. Если бы она воскресла, все мысли мои о ней стали бы подобны лилиям. Теперь она совершенна, теперь я могу преклоняться пред ней, как пред божеством. Я положу ее в самую глубокую из гробниц и окружу ее всеми моими драгоценностями. Таким образом, акт убийства, совершенный в минуту безумия, становится подвигом очищения и освобождения и свидетельствует о поражении древнего Рока. Выплывая из моря симфоний, лирическая песнь воспевает победу человека, освещает немеркнущим светом мрак преступления, возносит на музыкальные высоты первые слова обновленной драмы».