Том 5. Девы скал. Огонь
Шрифт:
Каждая пауза этого тихого голоса, вопрошающего тайну, отзывалась необъятной печалью, почти осязаемой в размеренной гармонии отчаянья, точно струя воды, вливающаяся в урну.
— Молится ли она? Углубилась ли в себя? Плачет ли? Или, быть может, она стала нечувствительной и не страдает, как не страдает сорванный плод, засыхающий в старом шкафу.
Фоскарина умолкла, и углы ее губ опустились, словно произнесенные слова заставили их увянуть.
— А если бы вдруг она показалась у этого окна? — шепнул Стелио, и в ушах его уже прозвучал скрип заржавленных петель.
Они оба
— Быть может, она стоит там и смотрит на нас? — шептал Стелио.
Оба они невольно вздрогнули.
Они все стояли, прислонившись к стене, и не в силах были тронуться с места. Их охватывала неподвижность всего окружающего, их обволакивал, сгущаясь, сероватый сырой туман, их дурманило монотонное чириканье воробьев, как наркотическое лекарство одурманивает страдающих лихорадкой. Сирены ревели вдали. Мало-помалу их хриплый рев рассеивался в сыром воздухе, становился нежным, точно звук флейты, глухим, точно падающие листья, без стона покидающие родные ветки. Каким оно казалось долгим, то время, которое протекало между отделением листа от ветки и его падением на землю. Все было: туман, забвение, увядание, разрушение, смерть.
— Я должна умереть! Я должна умереть, друг мой! — сказала Фоскарина, подняв голову с подушки, в которую она прятала свое лицо, искаженное страданием и страстью после его неожиданных и бурных ласк.
Она видела своего друга, сидевшего на другом диване около балкона, — он дремал, полузакрыв глаза, откинув голову, освещенный золотистым отблеском заката. Над губой его она заметила красную черту, как будто маленькую царапину, и волосы его в беспорядке спускались на лоб. Она чувствовала, что ее желание обнимает все это, что веки причиняют боль ее глазам, что ее взгляд жжет ей ресницы и что в ее зрачки входит и разливается по всему ее существу неизъяснимая мука. Погибла! Погибла навсегда, безвозвратно.
— Умереть? — произнес слабым голосом Стелио, не открывая глаз, не двигаясь, как будто слова выходили из глубины его печали и оцепенения!
Над его губой, пока он говорил, дрожала кровавая царапина.
— Да, раньше чем ты станешь презирать меня.
Он открыл глаза, приподнялся и протянул к ней руку, как бы пытаясь ее остановить.
— Ах, зачем так мучить себя!
Она стояла перед ним мертвенно-бледная, с распустившимися волосами, изнуренная, точно подточенная ядом, надломленная, точно душа была разбита в ее теле — страшная и жалкая.
— Что делаешь ты со мной? Что делаем мы друг с другом? — шептала она с тоской.
Они боролись сердце к сердцу, сливая свои дыхания, в жестоких поцелуях ощущая вкус крови. И внезапно уступили страсти, как слепому стремлению уничтожить себя. Этими объятиями они словно старались с корнем вырвать жизнь друг у друга.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— Не так! Я бы хотела иной любви…
— Ты волнуешь меня, мной вдруг овладевает какое-то исступление.
— Это все равно, что презрение…
— Нет, нет, не говори этого!
— Ты меня мучаешь, ты убиваешь меня!
— Я ослеплен тобой и ничего больше не помню!
— Что волнует тебя? Что видишь
— Я не знаю… Не знаю…
— О! Но я хорошо знаю!
— Зачем мучить себя? Я люблю тебя… Это любовь, которая…
— Которая подписывает мой смертный приговор. Я должна умереть. Назови меня еще раз, как ты меня называл…
— Ты моя! Ты принадлежишь мне. Я не хочу терять тебя.
— Ты меня потеряешь!
— Но отчего? Я не понимаю… Мое желание оскорбляет тебя? Но разве ты не желаешь меня так же. Разве ты не была охвачена той же бешеной страстью? Твои зубы стучали.
Его страсть воспламеняла ее, доводила до исступления. Она закрыла лицо руками. Ее сердце колотилось в онемевшей груди и, точно молот, отбивало громкие удары в ее голове.
— Посмотри.
Он коснулся своей раненой губы, нажал маленькую царапину и протянул к Фоскарине пальцы, окрашенные вытекшей каплей крови:
— Ты оставила знак, точно хищное животное…
Быстрым движением она вскочила с места, как будто ее тронули раскаленным железом. Расширенными глазами смотрела она на него, словно хотела поглотить его взглядом. Ее ноздри затрепетали. Все ее тело судорожно взвивалось, казалось освободившимся от своих одежд. Ее лицо среди раскрывшихся рук, как среди разорванной маски, ожило, загорелось — мрачное, подобно свету без лучей. Она была чудно хороша, сильная, жалкая.
— Ах, Пердита! Пердита!
Никогда, никогда не изгладит он из своей памяти ни этого движения ее, ни могучего вихря, охватившего его, ни своего страха, ни своих восторгов.
Глаза его закрылись. Он забыл мир… Забыл славу… Глубокий и священный сумрак проник в его душу, как в храм. Его мысли застыли. Но все его чувства стремились перейти границу человеческого, перешагнуть за предел доступного, достичь высочайших наслаждений, извлечь из глубины сокровенных тайн дивную гармонию страсти, постигнуть все самое чудесное, самое совершенное — жизнь и смерть.
Он снова открыл глаза. Перед ним была почти темная комната, через балконную дверь виднелось далекое небо, деревья, купола, башни, неясные очертания лагуны, Эвганейские горы, голубоватые и спокойные, точно сложенные крылья земли в ее вечернем умиротворении. Он видел призраки молчания и молчаливую фигуру, прильнувшую к нему, как кора к стволу дерева.
Женщина опиралась на него всей тяжестью своего тела, пряча свое лицо на его плече, сжимая его до потери сознания в тесном объятии, неразрывном, точно объятие мертвеца. Казалось, ее можно было отделить от возлюбленного, только отрубив ее руки.
Стелио чувствовал твердость и упругость этого живого кольца, плотно сжимавшего его, а вдоль его ноги, словно вода ручья по песчаному дну, пробегала дрожь ее ослабевшего трепещущего тела. Бесконечные образы рождались из этого трепета, проходили в этом дрожании воды, бесчисленные, непрерывные, текущие из глубины, привлеченные издалека… Они проходили, проходили, все более и более сгущаясь, все более и более темнея — потоком житейских волнений. И он страдал за нее, за самого себя, сознавал, что она вся — его, как дерево, поглощаемое огнем, и снова слышал ее безнадежные слова после порыва страсти: «Я должна умереть».