Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
Шрифт:
Растущее смятение, Ганс предъявляет образцы найденных им залежей.
Старый Гус (с энтузиазмом). Так разбуди же ее, встряхни ее, благородный юноша! Она твоя!
Тут же играют свадьбу, бухгалтер восстановлен в должности, в правах и окладе. Пауля Гоха ведут в тюрьму. Король шварцвальдской Бонанцы доживает до преклонных лет, счастливый любовью своей жены и своих двадцати семи детей и сладостной завистью всех своих односельчан.
Днем, пообедав жареной форелью на постоялом дворе «Плуг» в живописной деревушке (Оттенгефен), мы перешли в общий зал отдохнуть и покурить. За большим столом сидела компания человек в девять–десять шварцвальдских старейшин — общинный совет. Все они явились сюда в восемь утра для избрания нового члена и уже четыре часа как тянули пиво за счет своего избранника. Это были люди лет пятидесяти — шестидесяти, с серьезными добродушными лицами, одетые в платье, столь знакомое нам по шварцвалъдским рассказам: черная фетровая шляпа с круглой тульей и загнутыми вверх широкими полями; длинный красный жилет, усаженный крупными металлическими пуговицами; сюртук из черного альпака с талией где–то у самых лопаток. Не слышно было ни заздравных спичей, ни соленых прибауток, ни даже обыкновенных разговоров.. Совет не спеша, но методически и неуклонно накачивался пивом с тем степенным достоинством, какое присуще людям с положением,
После обеда мы, несмотря на палящий зной, поднялись вверх по долине, следуя течению быстрого прозрачного ручья, мимо крестьянских домиков и водяных мельниц, мимо бесчисленных придорожных распятий, святых угодников и дев. Эти распятия и прочее тому подобное, воздвигнутые неутешными друзьями в память об усопших, сменяют друг друга так же часто, как в других местах телеграфные столби.
Мы тащились по проезжей дороге, и нам, как всегда, не везло: солнце жгло немилосердно, а тень, едва поманив издалека, при нашем приближении тут же скрывалась. За все время наших странствий нам ни разу не удалось захватить ее на месте. Но в тот день зной был изводящий, и утешаться,— если это можно считать утешением, — мы могли разве тем, что крестьянам, трудившимся на крутизне над нашими головами, приходилось еще хуже. Наконец, не в силах больше выносить жару и слепящий блеск, мы перебрались через овраг и вступили в прохладные сумерки леса, с намерением разыскать то, что в путеводителе именовалось «старой дорогой».
Вскоре мы и впрямь вышли на заброшенную дорогу — по случайности, ту самую, которую искали, — но шли мы по ней в полной уверенности, что дорога не та. А раз дорога не та, значит, нет смысла торопиться; мы и не торопились, а то и дело усаживались в мягкий мох, наслаждаясь лесной тишиной и прохладой. На проезжей дороге царило оживление — громыхали телеги, тянулись школьники, крестьяне, группы странствующих студентов, прибывших сюда со всей Германии; здесь же, кроме нас, никого не было.
Отдыхая, мы временами следили за работой прилежного муравья. Впрочем, то, что я увидел, лишь подкрепило мое давнишнее мнение обо всем этом племени. По–моему, что касается ума, — муравей не такая уж редкая птица, как считают. Не раз в летнюю пору, когда меня ждали дела поважнее, я наблюдал за ним и убедился, что в рассуждении всякой умственности от живого муравья не больше толку, чем от дохлого. Я, конечно, имею в виду нашего обычного муравья, так как никогда не встречал пресловутых швейцарских и африканских муравьев, которые голосуют, содержат обученные армии, эксплуатируют рабский труд и ведут религиозные диспуты. Те, особые муравьи, может быть и оправдывают высокое мнение натуралистов — судить не берусь; я только утверждаю, что обычный муравей— дутая величина. И не отрицаю, понятно, его прилежания: он трудится себя не жалея, особенно когда кто–нибудь смотрит; но чего я не могу ему простить — это его непроходимую тупость. Отправляется он, скажем, на добычу и захватывает трофей, — что же он делает дальше? Идет домой? Как бы не так — куда угодно, только не домой. Он понятия не имеет, где его дом. Дом может быть в двух–трех шагах — не важно, муравей этого не знает. Как сказано, он захватил трофей, какую–нибудь никому не нужную дрянь, притом раз в семь больше себя самого; он выискивает самое неподходящее место, чтобы за нее ухватиться; пыхтя и надрываясь, взваливает ее на себя и пускается в путь, — но не домой, а в обратную сторону, и не спокойно и разумно, а в дикой спешке, ухлопывая на эту спешку все силы; перед каждым камешком он останавливается и, вместо того чтобы обойти кругом, лезет напрямик, пятясь задом и волоча за собой свою ношу; перекатывается вверх тормашками на ту сторону, вскакивает в остервенении, стряхивает с себя пыль и, поплевав на ладони, снова с азартом хватается за свою добычу; дергает ее туда–сюда, с минуту толкает перед собой; в следующую минуту заходит вперед и волочит се на буксире; звереет все больше и больше и наконец, подняв свою добычу высоко в воздух и торопясь, как на пожар, несется с ней уже в новом направлении; тут он натыкается на репейник, но ему и в голову не приходит обойти его кругом, — нет, он обязательно должен на него взобраться; и он лезет на маковку, таща за собой свою бесполезную кладь, — что примерно так же остроумно, как если б я, взвалив на себя куль муки, потащился с ним из Гейдельберга в Париж прямиком через Страсбургскую колокольню; взобравшись на самую верхотуру, он убеждается, что не туда попал; мельком оглядывает окрестность и либо лезет вниз, либо сваливается кувырком и опять пускается в путь, но теперь уже в новом направлении. Через полчаса он останавливается — дюймах в шести от места, откуда начал свое путешествие, и здесь разгружается; за это время он облазил вдоль и поперек территорию окружностью в два ярда и перебрался через все камешки и соринки, какие попадались ему на дороге. Он отирает пот со лба, расправляет усталые члены и, не чуя под собой ног, пускается в новое бесполезное странствие. Исходив зигзагами порядочное расстояние он натыкается на брошенную ношу. Он уверен, что видит ее впервые, и, оглядевшись, дабы ноги паче чаяния не занесли его домой, хватает свой тюк — и айда в дорогу! Опять с ним происходят те же приключения, но наконец он останавливается передохнуть, и тут ему встречается приятель. Должно быть, на приятеля произвела впечатление нога прошлогоднего кузнечика, и он спрашивает, откуда она. Должно быть, хозяин ноги уже начисто позабыл, где подобрал ее, и отвечает неопределенно, что «где–то в этих краях». Должно быть, приятель вызывается помочь ему доставить поклажу домой. И вот, повинуясь некоему голосу древнего муравьиного разума, приятели берутся за ногу кузнечика с обоих концов и тянут ее изо всех сил — каждый к себе. Потом они устраивают перекур и обмениваются мнениями. Они видят, что дело у них не клеится, но по какой причине — им невдомек. И они снова берутся за свой груз тем же манером, что и раньше, и с тем же успехом. Начинаются взаимные попреки. Должно быть, каждый обвиняет другого в обструкции. Спор становится все жарче и переходит в драку. Приятели, сцепившись намертво, некоторое время обгрызают друг другу челюсти, а потом катаются по земле и кувыркаются, пока один из них, не досчитавшись ноги или усика, не запросит пардону. Мир заключен, и муравьи снова берутся за работу, все на тот же безмозглый лад; но теперь калеке приходится туго: сколько он ни тянет на себя поклажу, здоровый муравей, как более сильный, перетягивает и волочит и его вместе с ношей; а приятель, чем отпустить, отчаянно за нее цепляется и разбивает себе голени о неровности почвы. Наконец, протащив ногу кузнечика вторично по тому же маршруту, упарившиеся муравьи сваливают ее примерно на том же месте, где она сперва лежала, и, рассмотрев повнимательнее, решают, что эта высохшая нога не такой уж клад, чтобы особенно за нее держаться, после чего оба расходятся в разные стороны, в надежде найти ржавый гвоздь или какой–нибудь другой предмет, достаточно тяжелый, чтобы причинить муравью побольше хлопот, и достаточно бесполезный, чтобы ему приглянуться.
Там, в Шварцвальде, на склоне горы, я видел, как один муравей проделывал те же штуки с мертвым пауком, весившим вдесятеро больше, чем он сам. Собственно, паук был еще жив, но уже не мог сопротивляться. У него было круглое туловище величиной с горошину. Заметив, что я наблюдаю, муравей повалил паука навзничь, сдавил ему челюстями горло, поднял его в воздух и пустился бежать, наступая жертве на ноги, спотыкаясь о мелкие камешки и снова поднимаясь; он то волочил свою ношу за собой, то подталкивал ее вперед, то переваливал с ней через шестивершковые камни, вместо того чтобы обходить их стороною, то взбирался на высокие травинки раз в двадцать выше себя, прыгал с них — и наконец кинул паука среди дороги, где его, конечно, подберет такой же, как он, олух–муравей. Я измерил путь, пройденный этим ослом за двадцать минут, в установил, что произведенная им работа применительно к человеку будет выглядеть примерно так: свяжите ремнем двух лошадей, по четыреста фунтов весом каждая, и протащите их на расстояние в тысячу восемьсот футов по валунам в среднем до шести футов высотой (только не в обход), да не забудьте во время этого путешествия взобраться на скалу с Ниагару вышиной и с нее спрыгнуть, а заодно еще с трех колоколен, в сто двадцать футов каждая, — а потом бросьте лошадей без призора где–нибудь в открытом поле и отправляйтесь, исключительно для удовлетворения своего тщеславия, проделывать такие же идиотские фокусы где–нибудь в другом месте.
Но последним данным науки, муравей ничего не припасает на зиму. Уже это должно чувствительно отразиться на той популярности, что создана ему литературой. Муравей трудится, только когда за ним наблюдают, да и то при условии, что наблюдатель — человек с простодушно–доверчивой физиономией натуралиста и что он все время что–то строчит в своей записной книжке. Но это форменное очковтирательство, и в воскресных школах муравью не будет больше доверия. Муравей не разбирает толком, что годится, а что не годится ему в еду, – но это же форменное невежество, и оно крайне повредит ему в глазах всего света. Муравью достаточно обойти вокруг пня, чтобы потерять дорогу домой, — но это же форменное слабоумие; и поскольку сей позорный факт установлен, ни один разумный человек не станет больше уважать муравья, и ни одна чувствительная душа не станет с ним носиться. Хваленое трудолюбие муравья объясняется исключительно тщеславием и никакого эффекта не дает, поскольку он никогда не доносит до дому того, над чем хлопочет. А это и вовсе губит его репутацию и полностью сводит на нет его значение как могучего морального фактора, раз ни один лежебока им больше не пленится. Удивительно и уму непостижимо, что такому лицемеру удавалось водить за нос многие нации, да еще в течение многих веков, и что никто до сих пор не разоблачил его.
Муравей силен, но нам попался еще один пример незаурядной физической силы там, где раньше мы ее не замечали. Гриб–поганка, достигающий за одну ночь своего полного развития, взрыл и поднял в воздух слежавшийся слой сосновых игл и грязи вдвое больше себя объемом и поддерживал его в воздухе, как столб поддерживает навес. Десять тысяч поганок могут, стало быть, поднять на воздух человека. Ну а толку–то что?
Весь день дорога вела нас в гору. Когда же часов в пять или в половине шестого мы поднялись наверх, густая завеса зелени вдруг раздвинулась, и мы увидели глубокую красивую лощину, а дальше обширную панораму лесистых гор; их вершины сверкали на солнце, а изрезанные ущельями склоны тонули в лиловатой мглистой дымке. Лощина, лежавшая у наших ног, по названию Аллерхейлиген, в верхней своей части представляет зеленую поляну — чудесное место для уютного, спокойного человеческого гнезда, удаленного от мира с его суетой, и, разумеется, монахи в свое время не преминули его высмотреть: лежащие перед нами живописные развалины их церкви и монастыря свидетельствуют о том, что и семьсот лет назад священники с безошибочным чутьем прибирали к рукам все лучшие уголки и местечки, как они это делают сегодня.
Сейчас эти развалины теснил большой отель, бойко промышляющий за счет летнего туризма. Мы спустились в ущелье и отлично пообедали, если не считать того, что форель была отварная. Немцы, будучи предоставлены самим себе, непременно отварят вам форель, равно как и все другое, что попадется под руку. Кстати, это довольно веский довод в пользу теории, что первыми поселенцами на диких островах у берегов Шотландии были немцы. Несколько лет назад в виду одного из таких островов разбилась шхуна, груженная апельсинами, и мирные туземцы оказали капитану столь ревностную помощь, что он предложил им взять себе сколько угодно апельсинов. На следующий день капитан спросил, как им понравились апельсины, на что те, покачав головой, отвечали:
— В печеном виде их не укусишь, но и вареные они не больно съедобны, голодный и то не позарится.
После ужина мы спустились вниз по лощине. Это — живописное местечко, сочетающее красоты лесного пейзажа с романтическим очарованием суровых скал. По дну ее с ревом бежит прозрачный ручей, змеится между высокими утесами и, вырвавшись из теснины, низвергается рядом водопадов. Миновав последний водопад, не забудьте обернуться: вы увидите цепь пенистых сверкающих каскадов, расположенных лестницей о семи ступенях, — картина столь же величественная, сколь и неожиданная.
Глава XXIII
Мы отравляемся в дневной поход. — Рассказы на прогулке. — Никодимес Додж. — Поиски работы. — Скелет Джимми Финна. — Неожиданная популярность.
Мы были уверены, что теперь, сделавшись опытными ходоками, за день доберемся до Оппенау, и на следующее утро после завтрака выступили в поход, чтобы засветло добраться до цели. Дорога все время вела под гору, к тому же стояла чудная летняя погода. Mы завели свой шагомер и не спеша двинулись вперед по лесной просеке, с наслаждением вдыхая благоуханный утренний воздух, глотая его полными глотками и чувствуя, что ничего нам больше не надо, как только всю жизнь вот так, налегке, идти и идти в Оппенау, а придя, пускаться в этот путь снова.
Прелесть таких прогулок заключается не столько в самой ходьбе и постоянной смене впечатлений, сколько в приятной беседе. Ходьба размеряет работу языка и горячит мозг и кровь, дорожные виды и лесные запахи незаметно, исподволь поднимают настроение и тешат глаз и душу; но самое большое удовольствие доставляет беседа. Не важно, о чем говорить — о пустяках или о высоких материях, не в этом дело, лишь бы вволю молоть языком и чтобы тебя сочувственно слушали.
А какую кучу разнообразнейших тем могут переворошить два–три человека за день такого странствия! Разговор ведется самый непринужденный, одна тема сменяет другую, ничто не заставляет вас пережевывать одно и то же, пока вы сами себе не осточертеете. В то утро мы за первые пятнадцать — двадцать минут обсудили все, в чем знали толк, а потом выплыли на широкое заманчивое раздолье вопросов и тем, в которых разбирались весьма слабо.