Том 5. Пешком по Европе. Принц и нищий.
Шрифт:
Мы заехали в «Отель Юнгфрау», одно из тех грандиозных заведений, какие современное увлечение путешествиями насадило чуть ли не в каждом примечательном уголке Европы. За табльдотом собралось множество народу, и, как обычно, слышалась речь на всевозможных языках и наречиях.
За столом прислуживали кельнерши, одетые в своеобразный кокетливый наряд швейцарской крестьянки. Сшитый из простенького гроделена в мелкую розочку, с корсажем из сакр–бле–вантр–сен–гри, он по краям отделан косой бейкой с выпушками из птиполонеза и узенькими прошивками и выстрочен ажурной строчкой. В этом наряде любая дочь Евы покажется вам хорошенькой и пикантной.
У
После обеда постояльцы и постоялицы отеля высыпали на террасы и в прилегающие к ним пышные цветники подышать свежим воздухом; но как только сумерки сгустились, все перешли в унылое, торжественное и во всех отношениях гнетущее помещение — огромную пустынную «гостиную», без которой не обходится ни один из летних отелей на континенте. Разбившись на группы по двое, по трое, постояльцы переговаривались приглушенными голосами, и вид у них был унылый, потерянный, несчастный.
В гостиной стояло небольшое пианино — натруженный, простуженный, страдающий астмой инструмент, — ничего более убогого я еще не встречал в семействе пианино. Пять–шесть сиротливых, стосковавшихся по родному дому девиц нерешительно подходили к нему одна за другой, но, взяв пробный аккорд, отскакивали С таким видом, будто чем–то подавились. Однако и на этого калеку нашлась охотница, без долгих размышлений взявшая его в работу, — как выяснилось, моя землячка из Арканзаса.
Это была свежеиспеченная новобрачная, совсем еще девочка, наивная, простодушная, всецело занятая собой и своим степенным, без памяти влюбленным младенцем–мужем; лет восемнадцати, только что со школьной скамьи, она еще ничего из себя не строила и, видимо, не замечала чопорной, безучастной толпы вокруг; едва она ударила по клавишам несчастного калеки, все почуяли, что она его доконает. Ее муженек притащил из номера целую охапку истрепанных фолиантов— дамочка оказалась предусмотрительной— и, нежно склонившись над ее стулом, приготовился листать ноты.
Для начала новобрачная прошлась пальцами по всей клавиатуре, отчего у собравшихся отчаянно заломило зубы. И сразу же, не дав никому опомниться, обрушила на слушателей все ужасы «Битвы под Прагой» — этой заслуженной «жестокой» пьесы, — бесстрашно бродя по пояс в крови убитых. На каждые пять нот она честно и милостиво брала средним счетом две фальшивых, а так как вся душа у нее ушла в пальцы, то некому было ее остановить и поправить. Слушатели сначала мужественно терпели, но по мере того, как канонада становилась жарче и ожесточенней, а процент диссонансов нарастал, дойдя до четырех из пяти, ряды их дрогнули и началось повальное бегство. Несколько бойцов еще минут десять удерживали позиции, но когда музыкантша, дойдя до стона раненых, постаралась изобразить его как можно натуральнее, они тоже побросали знамена и кинулись бежать.
Итак, полная победа; и только я, в качестве неприкаянного штатского, остался на поле сражения. Я не мог покинуть свою соотечественницу, да по правде говоря, у меня и не было желания бежать. Все мы презираем посредственность и во всем ищем совершенства. Игра этой музыкантши и была своего рода совершенством – такой чудовищной музыки еще никто не слышал на нашей планете.
Заинтересованный, я подсел поближе и слушал, стараясь не упустить ни звука. Когда она кончила, я попросил ее сыграть мне все вторично. Польщенная, она с готовностью исполнила мою просьбу. На этот раз она не взяла уже ни одной правильной ноты. В стоны раненых она вложила столько страсти, что этим как бы открыла новую страницу в изображении человеческих страданий. Она свирепствовала весь вечер. И все это время изгнанные постояльцы, сгрудившись на обеих террасах и прильнув носами к стеклам, глядели на нас и дивились, но ни один не решался войти. Наконец, насытив свою страсть к музыке, новобрачная удалилась вместе со своим сосунком–супругом, довольная миром и собой, и только после
Удивительно, как за наш век все изменилось в Швейцарии, да и во всей Европе. Лет семьдесят–восемьдесят назад Наполеон был единственным человеком, которого можно было назвать туристом, — он один по–настоящему интересовался туризмом и уделял ему время и внимание, он один предпринимал далекие путешествия, — ныне же кто угодно ездит куда угодно, хоть на край света; и Швейцария и другие места, сто лет тому назад считавшиеся неведомой заповедной далью, ныне каждое лето превращаются в гудящий улей, населенный непоседливыми туристами. Но я уклонился в сторону.
Наутро, выглянув в окно, мы были поражены изумительной картиной. Перед нами через долину и как будто совсем рядом вырисовывались величественные пики Юнгфрау; холодная и белая, она высоко уходила в ясное небо, выступая из–за холмов на переднем плане, словно из–за приоткрытых ворот. Она мне напомнила исполинский вал, внезапно вырастающий за кормой парохода, красивый величественный вал с белоснежной гривою на макушке и плечах и с грудью, сплошь исчерченной наплывами желтоватой пены.
Я достал свой альбом и сделал зарисовку Юнгфрау, просто чтобы запечатлеть ее силуэт.
Я не причисляю этот пустячок к своим законченным работам, вы не найдете его в списке моих признанных работ, — это всего лишь набросок, я даже не назвал бы его этюдом; правда, мои коллеги художники удостоили его всяческих похвал, но сам я слишком строгий судья своих творений, чтобы им гордиться.
Не верилось, что высокий лесистый холм на переднем плане слева, который кажется много выше Юнгфрау, на самом деле карлик по сравнению с ней. В нем всего дне три тысячи футов высоты, и летом он лишен, конечно, снежного покрова, тогда как высота Юнгфрау около четырнадцати тысяч футов, и нижняя граница снегов на ней, которая представляется вам чуть ли не на одном уровне с долиной, в действительности лежит на семь тысяч футов выше вершины лесистого холма. Этот обман зрения создается расстоянием. Холм удален от нас на четыре–пять миль, тогда как до Юнгфрау верных восемнадцать — двадцать миль. Гуляя утром по Торговой улице, я обратил внимание на большую картину, вырезанную вместе с рамой из цельного куска дерева теплых шоколадных тонов. Есть люди, которые обо всем берутся судить. Один такой всезнайка уверял меня, что лавочники на континенте с англичан и американцев всегда запрашивают лишнее. Другие утверждали, что особенно накладно покупать через курьера, тогда как я был убежден в противном. Увидев картину, я подумал, что она, пожалуй, обойдется дороже, чем готов был бы уплатить мой приятель, для которого я ее предназначал, — но справиться все же не мешало. Я предложил курьеру зайти в лавку и прицениться как бы от себя, — наказав, чтоб он не изъяснялся по–английски и скрыл, что служит у иностранца. После чего я отошел в сторону и стал ждать.
Вскоре курьер вернулся и назвал мне цену. Я подумал: «Да, на сто франков дороже, чем хотелось бы», и оставил мысль о покупке. Но после обеда мы с Гаррисом опять проходили по той же улице, и картина снова поманила меня. Мы зашли в лавку — просто проверить, насколько наш ломаный немецкий поднимет цену. Лавочница спросила ровно на сто франков меньше, чем говорил курьер. Приятный сюрприз! Я сказал, что возьму картину. Записав мой адрес и обещав прислать ее с рассыльным, лавочница обратилась ко мне с неожиданной просьбой:
— Только, ради бога, не говорите вашему курьеру, что вы ее купили.
— Откуда вам известно, что у меня есть курьер? — поинтересовался я.
— Очень просто: он сам сказал мне.
—Весьма любезно с его стороны. Но тогда объясните, почему с него вы спросили больше?
— И это проще простого. Ведь вы не потребуете с меня куртажных.
— Ах вот оно что: курьеру вы платите куртажные!
— Разумеется. Курьеру полагаются куртажные. В данном случае они составили бы сто франков.