Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
Несмотря на все действия, на чужеземный гнет, на нравственную неволю, итальянец никогда не был до того задавлен, как французы и немцы. Не надобно забывать, что правительства итальянские прескверно организованы, что их государственные люди так же беспечны, как земледельцы. Но главная причина в том, что итальянец не всю свою жизнь связывал с государством, для него государство всегда было формой, условием, а не целью, как для француза; оттого падение государства не могло совсем раздавить человека. Крестьянин средней Италии так же мало похож на задавленную чернь, как русский мужик – на собственность. Нигде не видал я, кроме Италии и России, чтоб бедность и тяжелая работа так безнаказанно проходили по лицу человека, не исказив ничего в благородных и мужественных чертах. У таких народов есть затаенная мысль или, лучше сказать, не мысль, а непочатая сила, непонятная им самим до поры до времени, которая даст возможность переносить самые подавляющие несчастия, даже крепостное состояние.
После Гёте французы попробовали завести свои порядки в Италии. Французы поступали так, как они всегда поступают, – насильственно освобождая. Они выдумали
Замечательно, что в Италии реакция действовала так же ненационально, как революция. Пиэмонт и Неаполь вздумали пробовать в двадцатых годах у себя заальпийскую монархию с притеснительной бюрократией и с готовностью войсками подавлять всякий ропот. Австрия учреждала Ломбардию на австрийский манер. Против реакции восстала оппозиция в духе Лафайета и Бенжамена Констана. Оппозиция была побеждена, Италия стояла одной ногой в гробе. Меттерних с улыбкой повторял, что «Италия – географический термин»; все энергическое, благородное, не попавшее в Шпильберг, С.-Эльм или С.-Анджело, бежало, экспатриировалось. В задавленной литературе если что-нибудь прорывалось, то это был вопль и стон безнадежного отчаяния Леопарди, доходящий до люциферского, мрачного смеха. Но были люди, веровавшие в будущее Италии, и Маццини, начавший работать темной ночью для рассвета, вполне оправдан теперь. Вы помните благородные попытки, безумные до величия, самоотверженные до безумия, кончавшиеся страшными казнями, новыми залогами, – они свидетельствовали, что народ этот «не умер, а спит».
Мрачная эпоха преследований и казней достигла полной высоты своей избранием Григория XVI. Людвиг-Филипп и Меттерних с любовью подали ему руку и его министру Ламбрускини. Король французов посылал доносы папе римскому, папа римский посылал доносы Меттерниху, кардинал Ламбрускини помогал русской дипломации. Тюрьмы в папских владениях к концу святительства Григория XVI были до того полны, что во всех публичных зданиях начали помещать – i politici [126] . Наконец Романья подала голос, наконец стон Болоньи был услышан; этот стон, этот голос шли из другого начала, нежели голос оппозиции, о которой мы говорили, это не был отголосок французского либерализма, а негодование народа, которому наконец нельзя дышать. Григорий XVI понял опасность и решился во что б то ни стало задушить народ. Чтобы не распространяться об этом тупом и пьяном злодее и об его мерах, я скажу одно, но это одно важнее целого тома in folio: австрийский кабинет, долго с умилением смотревший на дела св. отца, не мог наконец вынести и закричал: «Basta santo padrе!» [127] Меттерних послал ноту в защиту романьолов, в которой напоминал представителю Христа, что есть же, наконец, мера притеснениям. Об этом папе во французской камере пэров С.-Олер сказал на днях: «Григорий XVI – был святой человек!»
126
политических (итал.). – Ред.
127
«Довольно, святой отец!» (итал.). – Ред.
Наконец «святой человек» умер от старости и от марсалы. Конклав избрал кардинала Мастая Феррети. В избрании Феррети, кроткого, благородного римлянина, участвовало, с одной стороны, желание дать вздохнуть стране, опустить натянутые поводья, с другой стороны, в его избрании было славянское желание выдвинуть личность, ничем не выдающуюся, «не выскочку, не указчика миру». Конклав считал на слабость Пия IX и ошибся именно потому, что был прав. Кардиналы, как и следует им, не взяли в расчет духа времени, эпохи; зная мягкий и слабый характер Пия, они не подумали, что положение народа и всей Италии вообще будет на него действовать, что найдутся люди, которые молчали при Григории XVI, потому что знали его неблагородную и ограниченную душу, и которые будут искать влияния на Пия, душа которого была раскрыта любви народной и патриотизму. Пий IX в самом деле был одушевлен желанием добра, когда сел на престол, первое время его понтификата было истинно поэтической эпохой.
Удивленный народ не знал, верить или не верить такому странному явлению, народные рукоплескания и восторженные крики, приветствия понравились папе. Он предложил святой коллегии объявить всепрощение политических преступников, кардиналы с негодованием подали голоса против. «Coraggio, santo padre!» [128] – кричал ему народ на улицах, и Пий IX объявил, что по власти, данной ему свыше «вязать и разрешать», он объявляет амнистию.
Крик искреннего восторга раздался не только в Церковной области, но во всей Италии; все, уповавшее лучшей будущности, окружило Пия IX; они сделали из доброго, благонамеренного человека – великого понтифа, освободителя Италии, величайшего
128
«Смелее, святой отец!» (итал.). – Ред.
Кардиналы содрогнулись от досады и сделали вторую ошибку. Вместо того чтоб несколько обождать, вместо того чтоб действовать на религиозность Пия и испугать его, они выдумали заговор под начальством Ламбрускини, в нем участвовал австрийский посланник, неаполитанский король, начальник шпионов Григория XVI и, разумеется, иезуиты. Они хотели силою заставить папу отречься от всего им сделанного и были готовы не только свергнуть его с престола, если он не согласится, но даже убить его, предоставляя себе удовольствие свалить потом злодейство на либеральную партию. Для этого им нужно было народное волнение, уличный шум. Приготовления к этому движению узнал Чичероваккио и с хитростью итальянца добрался до главных заговорщиков. Мысль об опасности, которой подвергался Пий IX, наполнила ужасом римлян, они всеми мерами старались ему показать свою любовь и готовность защищать его своей кровью; Пий еще более сблизился с своим народом и разрешил составление народной внутренней стражи – чивики. Имена заговорщиков явились публикованными на улицах, часть их бежала, часть их переловил Чичероваккио, и они до сих пор сидят в крепости Сент-Анджело, и их не судят, потому что папа не может решиться посадить с ними кардинала Ламбрускини.
С этого заговора начинается важная роль Чичероваккио во всех римских движениях. Il gran popolano [129] , простой, честный римский плебей, знаемый всеми в Риме и знающий всех, идол черни, трибун питейных домов и народных сходок, он давно приобрел влияние в Риме, к нему ходили советоваться об семейных и торговых делах, он судил и разбирал ссоры, отдавал последние деньги товарищам и был в страшном почете между ними. С избранием папы Чичероваккио бросился на политическую арену, он принес свое влияние в опору меньшинству, работавшему с Пием IX в пользу Рима. Значение его с тех пор возросло; упорный защитник народных требований, неутомимый представитель народных нужд, он тем больше приобретал авторитет, что был совершенно чист характером, не хотел никакой общественной перемены своего положения и оставался тем же плебеем, как был, по платью, по нравам, по языку. Отправляясь к лорду Минто, он по дороге играл с его кучером в мору и, выходя от папы, шел в кабак с каким-нибудь солдатом. С дня открытия заговора полиция, замешанная в нем, исчезает, порядок в городе увеличивается, Чичероваккио исправляет, так сказать, должность полицмейстера, ему помогают факины, дровосеки и весь народ. Губернатор приказывает выслать из Рима неаполитанского изгнанника; Чичероваккио отправляется к губернатору и говорит, что он едет его провожать, сыскать ему место и что он не отвечает за то, что народ, оскорбленный этим грубым поступком, сделает без него в Риме; губернатор берет назад приказ. Порядок и тишина в Риме во все последнее время, блестящий результат муниципальной жизни – это self-government [130] своего рода. Пию IX сначала понравилось такое легкое управление. Теперь он спохватился, захотел несколько притянуть вожжи – troppo tardi! [131]
129
великий простолюдин (итал.). – Ред.
130
самоуправление (англ.). – Ред.
131
слишком поздно! (итал.). – Ред.
На сей раз довольно.
Письмо седьмое
Неаполь, 25 февраля 1848 г.
Я думаю, если б везде был такой воздух, такой климат и такая природа, то было бы гораздо меньше святых и мудрецов и гораздо больше счастливых и беззаботных грешников. С религиозной точки зрения нельзя допустить, чтоб люди жили на этом сладострастном берегу, и почем знать – может, усердные молитвы первых христиан много способствовали к извержению Везувия, погубившему Помпею и Геркуланум? В самом деле, здесь, в теплом, влажном, волканическом воздухе дыхание, жизнь – нега, наслаждение, что-то ослабляющее, страстное. Самый сильный человек делается здесь Самсоном, остриженным под гребенку, готовым на всякое увлечение и не способным ни на какое дело. Беда, если к тому же кто-нибудь докажет, что именно увлеченье-то и есть жизнь, а дела – вздор, что их совсем и делать не нужно…
Переход от римской природы к неаполитанской до того поразителен, до того резок, что я хочу сказать несколько слов о маленьком переезде нашем. Печальная Кампанья со своими водопроводами и голубыми горами, пропадающими на горизонте, сменяется еще более печальными Понтинскими болотами; их все торопятся миновать, боясь маларии; сырая почва этих потных полей испаряет изнурительные и трудно излечимые лихорадки; даже стада становятся редки. И в то же время возле них степенные на вид и заброшенные города Велетри, Албано удивляют своим населением: это цвет романского племени, каждая женщина – тип правильной, классической красоты, каждый мужчина может служить моделью для художника, и что за грация в движениях, в позах, что за стройность! Вы этих людей знаете, например, по гравюрам с Робертовых картин. Вы, может, даже согрешили перед живописцем, находя некоторую театральность в положении лиц; нам это кажется оттого театральностию, что мы в вседневной жизни не привыкли видеть такие изящные формы, такую аристократическую породу людей, которым ловкость и грация врождена так, как русскому парню врождена удаль, так, как нашему ямщику – страсть скакать. Роберт, совсем напротив, удивительно верно поймал в своих «жнецах» характер романских крестьян, он не забыл подернуть легкой дымкой задумчивости и печали все лица, даже тех, которые пляшут.