Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
– Трррр-рам-там, там, трррр-рам, – колонна двинулась, а жители стали расходиться, у всех было тяжело на душе, все приуныли, все думали, сколько-то воротится из этих свежих, молодых людей и кто именно воротится. Война – свирепое отвратительное доказательство безумия людского, обобщенный разбой, оправданное убийство, апотеоза насилия, – а человечеству еще придется подраться прежде возможности мира!
На всех площадях выставлены большие столы для приношения вещей и денег; приносят бездну, я видел золотые и серебряные вещи, медные байокки и груду скудов на Piazza Colonna.
Пий IX дозволял отправиться волонтерам, но не приказывал (как объясняла официальная газета), ибо святой отец не считает совместным с своим званием объявить войну. Странное явление в истории этот Пий IX; два-три благородных порыва, два-три человеческие действия поставили его во главу итальянского движения, окружили
Я был на площади св. Петра, когда папа глубочайшим образом оскорбил ополчение, отказываясь благословить знамя их. Есть в жизни торжественные минуты, требующие такой полноты и такого сочетания всех элементов, – минуты, в которые так натянуты все нервы, все чувства, что малейшая неудача, малейший несозвучный тон, который в обыкновенное время прошел бы едва замеченным, страшно действует, огорчает, сердит. Именно в такую-то минуту св. отец и оскорбил римлян. Дело кончилось тем, что благословение украли, начальники колонны подошли под благословение Пия, когда он выходил из кареты, у них в руках были знамена, Пий благословил их, а не знамена!
Я смотрел на всю эту комедию и от души желал этому благонамеренному старику, или этой старой бабе, называемой Pio nono, не только честной, но и скорой кончины для того, чтоб он мог дать добрый ответ на страшном судилище истории.
После выхода волонтеров, в числе которых ушла доля чивики, Рим опустел, сделался еще угрюмее, весна поддерживала нервное раздражение, столько же, сколько ломбардские новости. Сообщения были отрезаны войною, ожидание, страх волновали всех; на улицах вслух читались журналы, мальчики бегали с новостями и кричали: «La disfatta di Radetzky – un baiocco! Un baiocco per la disfatta degli Austriachi! La fuggita del arciduca Raniero – un baiocco e mezzo! La repubblica proclamata in Venezia, evviva il Leone di S. Marco! Due, due baiocchi!» [166] – С утра бежишь на Корсо слушать выдуманные и невыдуманные новости – и веришь и не веришь; а тут каждая иностранная газета приносит одну весть мудренее другой. Таким взволнованным, оживленным и ждущим необыкновенного еду из Рима.
166
«Поражение Радецкого – байокко! Только один байокко за поражение австрийцев! Бегство эрцгерцога Раньеро – полтора байокко! В Венеции объявлена республика! Да здравствует Лев св. Марка! Два, два байокко!» (итал.). – Ред.
Что-то будет из всего? Прочно ли все это? Небо не без туч, временами веет холодный ветер из могильных склепов, нанося запах трупа, запах прошедшего; историческая tramontana сильна, но что б ни было, благодарность Риму за пять месяцев, которые я в нем провел. Что прочувствовано – то останется в душе, и всего совершенного – не сдует же реакция!
Письмо девятое
Париж, 10 июня 1848.
Снова, любезные друзья, настает время воспоминаний о былом, гаданий о будущем, – небо опять покрыто тучами, в душе злоба и негодование… мы обманулись, мы обмануты. Трудно признаваться в этом, будучи тридцати пяти лет.
Пятнадцатого мая сняло с моих глаз повязку, даже места сомнению не осталось – революция побеждена, вслед за нею будет побеждена и республика. Трех полных месяцев не прошло после 24 февраля, «башмаков еще не успели износить» [167] , в которых строили баррикады, а уж Франция напрашивается на рабство, свобода ей тягостна. Она опять совершила шаг для себя, для Европы и опять испугалась, увидевши на деле то, что звала на словах, за что готова была проливать кровь.
167
Гамлет об своей матери.
Я был пятнадцатого мая с утра до ночи на улице, я видел первую колонну народа, пришедшую к Камере, я видел, как ликующая толпа отправилась из Собрания в ратушу, я видел Барбеса в окно H^otel de Ville, я видел кровожадную готовность Национальной гвардии начать резню и торжественное шествие победоносного Ламартина и победоносного Ледрю-Роллена из ратуши в Собрание. Спасители отечества, из которых один под рукой помогал движению, а другой кокетничал с монархистами, ехали верхами без шляп, провожаемые благословениями буржуазии. Барбес и его товарищи отправились в то же время,
– Республика ранена насмерть, ей остается теперь умереть, – сказал я ему.
– Allons donc! [168] – заметил мой демократ с тем французским легкомыслием, которое в иные минуты бывает возмутительно.
– Ну, так ступайте за вашим ружьем и стройте баррикады.
– Nous n’en sommes pas encore l`a [169] , придет время построим и баррикады. Собрание ничего не осмелится сделать.
Мой приятель мог на досуге взвесить истину своих слов, его схватили, когда он шел домой, и отправили в Консьержри [170] .
168
Полноте! (франц.). – Ред.
169
До этого еще не дошло (франц.). – Ред.
170
Где я его и видел в 1851 году.
Когда я в Риме читал список членов Временного правления, меня разбирал страх: имя Ламартина не предвещало ничего доброго, Марраст был прежде известен за большого интриганта – потом эти адвокаты, эти неизвестности; один Ледрю-Роллен будто что-то представлял, Луи Блан и Альбер стояли особо, – что было общего между этими людьми? Потом огромность событий заслонила лица. Вдруг они напомнили о себе, одни – тайной изменой, другие – явной слабостью. Отдавая обстоятельствам то, что им принадлежит, мы не покроем однако ими людей, – люди тоже факты и пусть несут ответственность за свои дела, – кто их заставлял выйти на сцену, взяться своими слабыми руками за судьбы мира? Где их призвание, где помазание? Если они и уйдут от железного топора, то не уйти им от топора истории.
С каким восторгом летел я снова в Париж, как было не верить в событие, от которого потряслась вся Европа, – в события, на которые отвечала Вена, Берлин, Милан. Но Франция назначена всякий раз излечивать меня от надежд и заблуждений.
В Марселе я прочел о страшном усмирении руанского восстания, это была первая кровь после 24 февраля, она пророчила дурное…
Пятого мая мы приехали в Париж. Он много изменился с октября месяца. Меньше пышности, меньше щегольской чистоты, богатых экипажей – больше народного движения на улицах; в воздухе носилось что-то резкое и возбужденное, со всех сторон веяло девяностыми годами, чувствовалось, что революция вчера пронеслась по этим улицам. Толпы работников окружали своих ораторов под тенью каштанов в тюльерийском саду, деревья свободы на всех перекрестках, часовые в блузах и пальто, косидьеровские монтаньяры с большими красными отворотами и с сильно республиканскими, театрально воинственными лицами [171] , расхаживали по улицам, стены были облеплены политическими афишами, из окон Тюльери выглядывали раненые герои баррикад, в больничных шинелях и с трубкой в зубах, на бульварах и больших улицах толпы мальчиков и девочек продавали с криком и с разными шалостями журналы, прокламации; знаменитый крик: «Demandez la grrr-ande col`ere du P`ere Duch^ene, – un sou! Il est bigrrr-ement en col`ere, le p`ere Duch^ene, – un sou cinq centimes!» [172] – раздавался между сотнею новых. Мелкая торговля, отталкиваемая в дальние кварталы и переулки чопорной полицией Дюшателя, рассыпалась по бульварам и Елисейским Полям, придавая им цыганскую пестроту и удвоенную жизнь. При всем этом не было слышно ни о каких беспорядках и середь ночи можно было ходить по всему Парижу с величайшей безопасностью.
171
Игра в солдаты и страсть рядиться в мундир и придавать себе вид свирепых «трупье» обща всем французам. Ледрю-Роллен, отдавая раз приказание генералу Курте о сборе Национальной гвардии на смотр, прибавлял: «Употребите ваше содействие, чтоб офицеры штаба не скакали беспрерывно во весь опор, взад и вперед по улицам, придавая Парижу вид города, осаждаемого неприятельским войском». < Исправленная опечатка. Было: непрятельским войском». – Ред.> Отчасти все это остатки уродливой империи, сильно исказившей старую Францию и Францию революционную, но отчасти эти наклонности принадлежат самому народу.
172
«Требуйте стрррашный гнев дядюшки Дюшена, – одно су! Дядюшка Дюшен черрртовски зол, – одно су, пять сантимов!» (франц.). – Ред.