Том 5. Письма из Франции и Италии
Шрифт:
После этой общей характеристики республики и монархии я спрашиваю вас как честных людей, согласных со мною в оценке республиканского принципа: где же политическая республика найдет средства осуществить себя, не переходя однако в социальную?
Все, что политическая республика могла дать, она дала Северо-Американским Штатам, которые действительно являются республикой, а не горькой иронией, как французская республика, где личная свобода не существует, где право объединения подавлено, где полиция более всемогуща, чем в Турции, где, наконец, людей толпами бросают в тюрьмы с тем, чтобы несколько месяцев спустя выкинуть их за дверь с пожеланием: «До свидания!» В Соединных Штатах мы встречаем значительное осуществление политических теорий, развившихся в Европе в течение XVIII столетия. Индивидуум так свободен, как это только может быть в политической нелицемерной республике. Правительство зависит от общественного мнения. Общественное зло бюрократии почти неизвестно, нет тайной полиции, мундиром и игрой в солдатики гнушаются, землей и деньгами богаты, и, несмотря на все это, господин Брисбен, достопочтенный гражданин Соединенных Штатов, недавно публично заявил в Париже: «Республика, которая, как наша, учреждена на известных основах политического европейского общества, ничего не может сделать для трудящихся классов, она не может, не нарушив своих жизненных основ, предоставить людям равенство, к которому мы стремимся». Я вполне разделяю мнение господина Брисбена. Политическая республика есть лишь преходящая форма, введение, подготовка. Когда ее принимают за конечную цель, она вновь впадает в монархизм, как во Франции, останавливается или оказывается бесплодной, как в Швейцарии. Республика 1793 года была воинствующей республикой, и Конвент так хорошо понимал свое призвание, что повелел завесить статую свободы и прав человека. Когда же борьбе, революции захотели придать прочность и законность, то попали под иго Консульства, Империи. Истинный прогресс был после 1793 года на стороне Бабёфа, этого вздорного Гая Гракха нового мира, а полнейшая реакция на стороне Наполеона, этого мещанского Карла Великого, который укрепил позорнейшее социальное положение, какое когда-либо существовало.
Общественное развитие невозможно без республиканской формы; всегда, стало быть, сделан большой
«Весь мир считает Луи Блана ультрасоциалистом, а вы утверждаете, что он лишь дилетант? Социалисты ни в чем не достигают согласия; причина тому просто в том, что социализм никогда точно и ясно не выдвигал своих принципов и не имеет определенных догм; он составлен из дюжины шатких, противоречивых доктрин». Но знаете ли вы, какие учения так хорошо формулируются и разрабатываются в тиши кабинета? Это правила, учения, никогда не осуществляемые, это Платонова республика, Морова Атлантида, христианское царство божие. Впрочем, я ошибаюсь, царство божие было уже гораздо неопределеннее, и развитие христианства представляет для нас прекрасный пример того, какими способами осуществляются социальные превращения. Быть может, организация церкви и католического мира была подготовлена евангелием? Отнюдь нет, евангелие было лишь высокой абстракцией и отрицанием существующего, быть может, еще более высокого порядка; лишь после четырехсотлетней борьбы христианам удалось достигнуть согласия на Никейском соборе. Великие революции никогда не совершаются по заранее и окончательно установленной программе. Это осознание того, чего не хотят. Борьба есть истинное рождение общественных обновлений; посредством борьбы и сравнения общие и отвлеченные идеи, неясные стремления превращаются в установления, законы и обычаи. Эмбриогенез всего живущего длителен и запутан, зародыш проходит через различные безобразные и странные состояния, его развитие – не отвлеченная наука, а действительность, развитие семенного ядра и постоянное посредничество противоположностей. Когда социализм был еще беднее содержанием, носил более общий характер и был еще ближе к своей колыбели, он формулировал себя с значительно большей легкостью и предстал в религиозной форме, в которой выступает всякая великая идея в своем младенчестве; у него были тогда свои верующие, свои фанатики, свои внешние приметы – это был сен-симонизм. Затем социализм явился в виде рациональной доктрины, это был его период метафизики и отвлеченной науки; он построил общество a priori, он предпринял социальную алгебру, психологические расчеты, для всего создал рамки, все формулировал и не оставил никаких открытий будущим людям, которым предназначил зачислиться в фантастерий. Вскоре настало время, когда социализм спустился в массы и предстал как страсть, как месть, как буйный протест, как Немезида. Едва рабочие, подавленные вопиющей несправедливостью существующего беспорядка, услышали издалека слова сочувствия, едва увидели они занимавшуюся зарю сулившего им освобождение дня, как они перевели социальные учения на иной, более суровый язык, создали из них коммунизм, учение о принудительном отчуждении собственности, учение, возвышающее индивидуум при помощи общества, граничащее с деспотизмом и освобождающее между тем от голода. В наше время никто не говорит о сен-симонизме, о фурьеризме или о коммунизме. Все эти системы и учения, и еще многие другие, склонились перед мощным голосом критики и отрицания, который ничего вперед не осуждал и не систематизировал, который однако взывал к уничтожению всего того, что препятствует общественному возрождению, и вскрывал пошлость и лицемерие всего того, что поддерживается друзьями порядка. Я не хочу отрицать солидарности, поневоле связывающей нас с нашими традициями, нет, конечно, нет, ибо почему человек должен презирать мечты своей юности? Предшествующие формы были слишком детскими, заключали истину лишь в одностороннем восприятии, но учения из-за этого вовсе не были ложными. Одна и та же великая мысль, содержащая целый мир в своем зародыше, пронизывает все социальные доктрины, не исключая даже прогрессивнейшего коммунизма. Этим учениям мы обязаны тем, что начинают сознавать, что нельзя достигнуть спасения мира, разладив старую политическую машину; от них исходит громкий призыв к реабилитации плоти, к прекращению эксплуатации человека человеком, в них впервые получили признание страсти человека и была сделана попытка использовать их, а не подавлять. Солидарность однако, признаваемая мною, не означает, что я ответственен за каждую мысль, каждую фазу, детали, всю организацию каждого рассматриваемого в отдельности учения.
Одни хотят видеть в социализме лишь странные подробности, в которые впали некоторые из первых социалистов, увлеченные и ослепленные красотой идей. Скорее пророки, чем организаторы, они оставались на верном пути в своих неопределенных стремлениях и запутывались в их применении и их последствиях. Этого никто не отрицает. Но сколько бы вы ни повторяли, что историческое развитие есть непрерывная метаморфоза, в которой каждая новая форма более пригодна к содержанию истины, чем предшествующая, – на нас взваливают преувеличения папаши Анфантэна, все чрезмерности Фурье и все ошибки икарийцев. Другие, напротив, удивленно и иронически спрашивают, что же нового в социализме, за исключением самого слова; они находят, что социализм является лишь развитием и продолжением политической экономии, и обвиняют его в неблагодарности и в плагиате. Ведь разве не было идеалом Ж. Б. Сэя, как он сам говорит, отсутствие управления? Да. Разумеется, социализм – осуществление идеала национальной экономии. Политическая экономия является вопросом, социализм его разрешением. Политическая экономия – это наблюдение, описание, статистика, история производства и оборота, обращения богатств. Социализм – это философия, организация и наука. Политическая экономия дает материалы и документы, она производит следствие – социализм выносит приговор. Политическая экономия констатирует естественную данность богатства и нищеты – социализм разрушает их не как исторический факт, а как неизбежную данность, уничтожает все границы и преграды, препятствующие обращению, сообщает собственности текучесть, т. е. одним словом уничтожает богатство и нищету. Уже в самом этом антагонизме можно усмотреть, что социализм находится в тесной связи с национальной экономией. Это анализ и синтез одной и той же мысли. В этом однако нет ничего удивительного. С тех пор, как в мире существуют доктрины, религии, системы, с тех пор, как существует умственное движение, каждое новое учение имело свои корни в каком-нибудь отошедшем. Пусть новое учение отрицает отошедшее, тем не менее последнее является его точкой опоры, его почвой, и если даже новое учение отрекается от своей матери, то остается ее дочерью. Таким образом иудейство перешло в христианство, таким образом само христианство продолжало жить в этике Руссо, которая служит основой деистской и филантропической нравственности века; таким образом Гегель в зародыше находится уже в Спинозе и Канте, Фейербах в Гегеле. Каждая новая преобразующая идея, прежде чем она может формулировать себя как учение, уже беспокоит умы и навязывается сознанию; у одного она возникает как практическое внушение, у другого как сомнение, у третьего как чувство. Внезапно эта новая идея обретает слово, и занимавшаяся заря исчезает перед солнцем; ессеи, терапевты были забыты при появлении Христа, потому что Христос был истинным pp [371] . Творческое начало, из которого организуется новая религия, становится евангелием, отрывочные идеи церкви, беспокойное и страстное волнение – так сказать, актом оплодотворения. Пусть так! Но разве когда-нибудь хоть один человек считал Христа за плагиатора ессеев или даже неоплатоников?
371
высказанным словом (греч.). – Ред.
Социальные идеи являются, если угодно, одновременно не только с политической экономией, но даже и со всеобщей историей. Всякий протест против несправедливого распределения средств производства, против ростовщичества, против злоупотребления собственностью – есть социализм. Евангелие и апостолы – мы имеем здесь в виду только новый мир – проповедуют коммунизм. Кампанелла, Томас Мюнцер, анабаптисты, частично монахи, квакеры, моравские братья, большая часть русских раскольников – социалисты. Но социализм как учение, как политика и как революция восходит лишь к июльским дням 1830 года. История может интересоваться прежними стремлениями, она может перелистывать хроники скандинавов, чтобы доказать, что норманнам еще в XII веке была известна Америка; для нас, для действительной жизни, Америку все-таки впервые открыл Колумб. Эти ранние усилия свидетельствуют лишь о богатстве и полноте человеческой природы, мечтающей и размышляющей уже о вещах, которые могут осуществиться лишь через несколько столетий.
Впрочем, не явился ли социализм теперь, как и во времена
372
благо народа – высший закон (лат.). – Ред.
Теперь, после того как социализм побежден и республика фактически уничтожена, скоро погибнет и самое ее имя. Что же, собственно, сделали политические республиканцы из своей победы, когда они были хозяевами и имели в руках все нужное для крепкого правительства, от трех-четырех полицейских управлений до палача? Им надо было лишь приказывать храбрым убийцам-предателям, par m'etier [373] , во имя чести своего знамени убивавшим сестер и родителей; им принадлежало огромное большинство представителей буржуазии и судей, выносивших приговоры, и со всем тем они пришли – risum teneatis [374] – к Луи-Наполеону. Что же этот честный, дельный человек, к которому они явились, сделал со своими 6 000 000 голосов, со всеми слабоумными времен Империи, со всеми восторженными холопами его дядюшки, которые не могли утешиться тем, что в течение тридцати пяти лет они были лишены позора солдатского хозяйничанья? Состояние Франции день ото дня ухудшается, тяжелое положение сменилось еще более тяжелым. Машина бездействует, доверие не возвращается, работы становится меньше, торговля не оживляется, нищета растет, а издали надвигается грозная туча полного банкротства. Правительство Бонапарта опирается на легитимистскую палату, и обе эти власти держатся на ногах, как двое пьяных, которые не падают, потому что подталкивают друг друга. Все внимание правительства исчерпывается единственным стремлением удержаться, использовать свое положение не с тем, чтобы что-либо сделать, а с тем, чтобы остаться на своем месте. Внешняя политика подчинена этой благородной цели, внутренняя политика находится в таком состоянии расстройства, что от префектов требуют лишь министерской пропаганды, уничтожения всего республиканского и полицейско-шпионских услуг. В судах осуждают только политические взгляды обвиняемых, какого бы рода ни было обвинение, во внимание принимаются не вещественные улики, а лишь присланные господином Карлье полицейские акты, и высоконравственные присяжные произносят свой вердикт согласно желанию прокуратуры.
373
по ремеслу (франц.). – Ред.
374
воздержитесь от смеха (лат.). – Ред.
Генералы находятся в состоянии открытого мятежа, как это доказали Бюжо и Шангарнье. Добавьте ко всему этому еще страх, распространяемый полицией, и отсутствие охраны личности, и вы получите французскую республику. Здесь предел общественного беспорядка, полнейшее разложение политического тела. У правительства и у биржи единственная надежда: пушки и штыки, кровь и кровь – у народа также единственная надежда: восстание и баррикады, кровь и кровь. Этот хаос, эта неспособность что-либо организовать – вернейший признак невозможности длить старый порядок вещей. Не подумайте, что во Франции не хватает способных государственных людей. Когда в них была нужда, недостатка в них не было. Тогда нашлись Ришелье, Камбон, Карно, Мирабо, Дантон, Робеспьер, Бонапарт. Но не об этом теперь идет речь. Что могли бы в наши дни предпринять в Париже Чатам или Пиль? Лучшее, что они могли бы сделать, – это возможно скорее подать в отставку. Ни короли, ни министры, ни палаты ничего сделать не могут. Дух покинул эти вершины социального тела; круг их действия снизился; они сведены к ничтожной полиции и к поддержанию остатков власти. Мы по привычке возмущены, когда видим эти бесчисленные нелепости исполнительной власти и все эти несправедливо изданные законы. Что, в сущности, из того, голосуют ли за закон или нет? Если эти законы иной раз и поражают нас, то это происходит не потому, что это законы, а потому, что мы слабы. Мы еще слишком доверяем правительствам и национальным собраниям. Их бесплодное слабоумие, их бесстыдная глупость вполне способны искоренить наши предрассудки, связанные с религиозным воспитанием, согласно которым мы все хорошее должны ожидать свыше.
Этот хаос, это общественное разложение не ограничиваются одной лишь Францией. В Европе все падает с лихорадочной быстротой, гибнет и приближается к грозному обрыву, все горит и истощается – религия, нравственность, наука, искусство, политика, традиции, старое и новое. Одного лишь года хватило Франции, чтобы исчерпать в ее мельчайших частях мечту о политической республике, и хватило Германии, чтобы испошлить все другие формы правления. Теории, недавно еще дерзкие, поблекли; изгнанники, беглецы зачастую возвращаются на родину консерваторами, не изменяя своих взглядов; иные столь известные своим радикализмом имена становятся на сторону порядка, т. е. полиции. И одновременно революция становится реакционной, а реакция революционной. Правительства не могут образовать министерств, народы – избрать представителей, из которых те или другие не были бы уже через несколько дней сметены неожиданными осложнениями, новыми обстоятельствами, требованиями общественного мнения. Власть правительства поддерживается лишь насильственными действиями, опирается лишь на страх имущих и глупость солдат. Законность невозможна, а без законности не бывает ничего прочного. Общественная власть не управляет, она борется и, видя перед собою бездну, судорожно держится за поводья, которые она в собственных интересах должна была бы ослабить… Старый враг власти – буржуазия – перешла на ее сторону и принесла ей в качестве приданого всю ненависть, которую к ней испытывает народ, – ежечасно, на фабрике, на пашне, в суде, в мастерской, преследуемый ею народ, – народ, в душе которого разгораются коммунистические идеи. Буржуазия прилавка и адвокатуры слишком скупа, чтобы отдать хоть что-нибудь из своих прав и монополий, и она связалась с монархией, чтобы в союзе с ней спешить навстречу банкротству, чтобы в одно прекрасное утро разбудить еще дремлющего тигра. Да, народ это тигр – и это закон возмездия; еще раз – это Немезида! это наказание, являющееся логическим выводом, это искупление? И какое искупление! – Вспомните о слепоте власти и жестокосердии буржуазии и обо всем, что сосредоточено в неукротимой и сдавленной груди человека из народа!
Сможет ли изношенный европейский организм выдержать подобный кризис, найдет ли он силу для своего возрождения? Кто может это знать? Европа очень стара; ей недостает силы, чтобы вознестись до уровня собственной мысли, она не обладает достаточной твердостью, чтобы выполнить собственную волю. Европа имеет, впрочем, право после долгой деятельности выйти без позора из великого потока истории. Некогда она храбро сражалась, и если она теперь падает, то она по крайней мере погибает с ранами на груди и на спине. Ее прошлое богато, она много пережила, а что касается будущего, то она может назначить себе в наследники с одной стороны Америку или с другой – славянский мир.>