Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
— Что это? — медленно вымолвил он. — То ли я знал вас когда-то, то ли не знал… Чисто наваждение! Вы кто такой?
Но прохожий вдруг забеспокоился и повернулся к печке, где опять засуетились и громче зашумели. У огня, в который все время подбрасывали дрова, оказалось вместо двух прялок — Еленки и Кристины — уже пять. Две девушки пришли раньше и уселись со своими прялками по обе стороны от Еленки, а сейчас только что явилась еще одна; Алексей встретил ее шутками, а Кристина радушно пригласила сесть рядом с ней. В хате Микулы начинались долгие и шумные зимние посиделки.
Прохожий внимательно оглядел группу, расположившуюся у огня, и снова обернулся к старику. Но Микула уже погрузился в обычное молчание и сидел с чубучком в зубах, уставясь глазами в землю. Сквозь дым, струившийся
— Так вы знали нашего Яська, — уже не причитая, как раньше, а быстро и оживленно затараторила она, — верно, в ту пору знали, когда строили новый господский дом… Бедняга он, бедняга! Ох, и натерпелся же он, натерпелся от родного батьки, пока не ушел на вечные времена неведомо куда…
Она повела глазами на старого Микулу и, таинственно понизив голос, продолжала:
— Бил он его! Как собаку, бил чем попало — и кулаком и палкой… Чтоб мне с места не сойти, коли я вру… Как раньше он голубил его и баловал, так бил потом, когда тот, горемыка, воротился из тюрьмы… И за то, что он рассказывал про воров, и за пьянство, и за озорство — за все, бывало, бьет его да бьет… «Я, говорит, из него выбью всю пакость, что он принес из тюрьмы!» Бывало, мать держит его за одну руку, я за другую, и обе вопим: «Ой, не мучай ты, Шимон, родное дитя, не бери греха на душу, а то он вконец озлобится, сбежит из дому и душу свою погубит!» А он нас, как картошины, стряхнет обеих с рук и только, будто зверь какой, пыхтит да рычит: «Ну, дождется он от меня, дождется беды, ежели не угомонится! Убью, а не дам ему прохвостом навек остаться!» И с другими сыновьями он уже начал по-иному… И тех стал держать в строгости: «Старшего, говорит, я баловал, и вот что из него вышло, так младшим от меня никакой не будет поблажки». Ох, и пекло, и пекло же сделалось тогда в хате… Мать, бывало, плачет, плачет до того, что занеможет и сляжет; батька, как лютый зверь, так глазами и водит за Яськом, так и смотрит, на чем бы его поймать да избить; младшие ребятки ходят, точно зайцы, прижав уши, а Ясек, бедняга, терпел, терпел, высох, как щепка, почернел, как туча, но словно бы маленько одумался, унялся… Смирился перед отцом, смирился перед родимым, стал его слушаться… и вдруг взял да и убежал… Не вытерпел все-таки и убежал!.. Может, он от руки отцовской, что не жалела его молодость, убежал… может, от набора, стало быть, чтоб не взяли его в солдаты, убежал… может, сманил его кто из тех, с кем он в тюрьме вместе сидел… но только убежал он… и глаза наши его, миленького, больше не видали, и уши наши голосок его серебряненький больше не слыхали… Мать по нем плакала, и сестра плакала, старшая, Марыська, — Ганульки-то еще и на свете не было, — да, кажется, и по стенам этой хаты, хатки его родной, и то слезы текли… Только батька никогда о нем речи не заводил, никогда не горевал о сынке своем родимом, старшеньком, никогда не жалел… такой уж он строгий!
Трудно было сказать с уверенностью, слушал или не слушал прохожий то таинственный шепот, то певучие причитания захмелевшей бабки. Он облокотился на стол, подпер голову длинной костлявой рукой и прикрыл глаза… Казалось, он дремал и в его сонном мозгу блуждали мрачные видения; губы его надулись, колючим пучком топорщились рыжеватые усы. Вдруг он потянулся за бутылкой и, поднеся ее ко рту, жадно, в несколько глотков, выпил остаток водки. Со стуком поставив бутылку на стол, он громко проговорил:
— Не жалел… так ни разу и не пожалел!..
Он захохотал и насмешливо посмотрел на бабку.
— Эх ты, глупая бабуля! Ежели ни разу не пожалел, почему он старшего внука назвал Яськом? А? Может, когда на свет явился старший внук, он вспомнил своего старшего сынка? А?
Микула очнулся от задумчивости, вынул трубку изо рта и, подавшись
— Во имя отца… и сына… — зашептал он.
Но гость уже встал; с грохотом отодвинув свою табуретку, он крупными шагами отошел к противоположной стене и сел в темном углу возле кормившей младенца Еленки. В эту минуту с треском распахнулась и захлопнулась дверь, и в горницу, запыхавшись, влетела высокая плечистая девушка с рябым, разгоревшимся от быстрого бега лицом; поставив прялку у входа, она крикнула:
— Спасайте, девушки! Ежели в бога веруете, спасайте: парни идут!
За окном послышались громкий топот, смех и аукание. Кто-то забарабанил по стеклу и палкой стукнул в стену. Девушки с визгом, с криком, с хохотом повскакали с мест и бросились к дверям.
— О Иисусе! Запирайте! Дверь запирайте! Не пускайте их! А то сейчас станут лен жечь да пустяки молоть. Спасайте, люди добрые! Не пускайте этих озорников!
Они встали стеной перед дверью, изо всех сил прижимая засов. Одна из девушек выхватила из печки головню и встала с ней, словно с пылающей хоругвью, готовая к защите; другая наклонила ведро, полное воды, третья притащила лавку и приперла ею дверь. Они так были увлечены желанием отразить натиск, что им и в самом деле стало страшно. Голоса их звучали все пронзительнее; Ганулька, прижимавшая засов, еще красная от натуги, начала дрожать. Две девочки, из которых старшей не было и десяти лет, проснувшись от крика, кубарем скатились с высокой печки и принялись помогать взрослым, подняв невообразимый шум. Их босые ножки, как бабочки, мелькали между клетчатыми юбками девушек, махры белесых волос то взлетали, то падали на белые рубашки и порозовевшие от сна лица. Однако громче всех кричала и особенно энергично размахивала иссохшими, но еще крепкими руками старая Настуля. Врезавшись в толпу девушек, она пробивалась к дверям.
— Пустите! — кричала она. — Это что еще за мода парней не пускать на посиделки? Да что ж это за посиделки без парней? И за что им такое наказание? За что вы их, бедных, держите на морозе?
Она оттолкнула Ганульку, распахнула дверь настежь и, подбоченясь, крикнула в темные сени:
— Идите, ребята! Ну, скорей идите!
Сени наполнились тяжелым топотом; в дверь ввалилось четверо молодых парней. Девушка с горящей головешкой крикнула другой:
— Ульяна, лей воду! Лей, если в бога веруешь!
Огромная рябая Ульяна нагнула ведро — вода широкой струей разлилась по глиняному полу. Но для расходившихся парней это не было препятствием. Загремела опрокинутая лавка, и один из них бросился вырывать из рук убегавшей девушки пылающую головню.
— Ай! Люди! — визжала она. — Спасайте, люди добрые!
— А будешь говорить: «Лей», будешь подстрекать против нас?
В одно мгновение он ткнул головню в первую попавшуюся кудель. Лен брызнул искрами, прялка засветилась, как зажженная свеча. Долговязая Ульяна в голос заплакала. Это ее лен подожгли.
— Ой, чтоб вас бог наказал за мою обиду! Чтоб вам…
— А будешь лить воду? Будешь воду лить под ноги людям? — дразнили парни плачущую Ульяну.
Бондарь и Алексей мигом затушили руками горевший на прялке лен; Кристина принялась утешать обиженную девушку и принесла ей из боковушки другую кудель. Ульяна тотчас утешилась и так же, как другие, села за прялку.
Настуля закрыла дверь в сени, откуда несло холодом. Парни — кто в полушубке, кто в сермяге, но все в высоких, тяжелых сапогах — лишь теперь поклонились хозяину.
— Добрый вечер! — гаркнули они хором.
Он не ответил. Может, задремал сидя? Но все знали, что старый Микула не был сонлив, что он любил долгие шумные посиделки, всегда учтиво здоровался с гостями, а иной раз даже громко хохотал, глядя на проказы молодежи. Сегодня он молчал. Рука с трубкой упала на грудь, и все складки, собравшиеся на высоком лбу, сбежали вниз, нависнув тучей над кустистыми бровями. Спал он или думал? Гневался или вспоминал? Парни отошли к печке, встали позади девушек и закурили. Настуля снова уселась на опрокинутую бадейку и трещала, трещала, размахивая высохшими руками; дружно зажужжали прялки, и под их жужжание весело и громко принялась болтать молодежь. В горнице стало жарко и душно.