Том 5. Воспоминания
Шрифт:
Сумерки. Распряжешь и напоишь свою лошадь, уберешь упряжь, выкупаешься в верхнем пруду и идешь домой ужинать. Тело, омытое от пота и пыли, слегка пахнет прудовою тиною, в мускулах приятная, крепкая истома. Мама особенно ласково смотрит.
— Ах ты, мой работничек!
Ужинаем на террасе. Выпиваю рюмку водки, — и так потом вкусно есть и подогретый суп, оставшийся от обеда, и ячневую кашу со сливочным маслом. А если еще мясо, так уж прямо райское блаженство. И потом чай пить. Ложишься спать, —
Герасим — стройный парень, высокий и широкоплечий, с мелким веснущатым лицом; волосы в скобку, прямые, совсем невьющиеся; на губах и подбородке — еле заметный пушок, а ему уж за двадцать лет. Очень силен и держится прямо, как солдат. Он из дальнего уезда, из очень бедной Деревни. Ходит в лаптях и мечтает купить сапоги. Весь он для меня, со своими взглядами, привычками, — человек из нового, незнакомого мне мира, в который когда заглянешь — стыдно становится, и не веришь глазам, что это возможно.
Раз он мне рассказывал про деревенские свадьбы, а потом говорит:
— Господские, небось, не такие бывают. У вас, небось, на свадьбах два раза в день чай пьют.
Мне совестно было сказать ему, что мы и вообще каждый день пьем два раза чай.
Другой раз, когда он рассказывал о ярмарках, я спросил:
— Наверно, подсолнухов тогда себе накупите, жамок?
Жамки — это грошовые мятные пряники. Герасим ответил:
— Нет, жамок мы не покупаем, дорого.
Однажды зимою мама собрала в деревенскую залу работниц, кухарку, Герасима, поручила им чистить мак. Они чистили, а мама им читала евангелие, а потом напоила чаем. Бабы очень интересовались, расспрашивали маму; Герасим все время молчал, а наутро сказал бабам:
— Кабы барыня вам всегда по побасенке читала да чаем поила, я бы каждый день готов мак чистить.
— Что ты, дурак, какие побасенки? Это евангелие, святая книга!
— Ну, что ж, ну, святая! А все побасенки: помер человек, уж вонять начал, — вдруг стал живой и пошел! Ин-те-рес-но!
Раз мы ездили с Герасимом обкашивать межи на корм коровам. Не помню почему, зашла речь о причастии. Я его спросил, причащался ли он когда-нибудь?
— А что такое — «причащался»?
— Ну, исповедываться, причащаться… Бывал же ты в церкви?
— Да, раз меня мамка водила. Далеко у нас церковь от деревни нашей, четыре версты.
— Ну, что ж, давали тебе что-нибудь проглотить
— Проглотить? Нет, ничего не давали глотать.
— Что ж ты там делал?
— Что делал! Молился.
— О чем молился?
— Как о чем? Стоял, крестился, вот этак кланялся.
Герасим начал быстро кивать головой, встряхивать волосами и кланяться.
— Чего ж ты у бога просил?
— Просил? — Он недоверчиво
— Вовсе нет. Бог везде — и на небе, и на земле, здесь вот, около нас.
— Что дурака-то валяешь? Где он тут? Отчего его И видать?
Меня все это очень поразило, потому что из всех работников Герасим выделялся своим благочестием: всегда ел без шапки, крестился перед едою, даже когда предстояло съесть пару огурцов. Утром встают работники, даже лбы не перекрестят. А Герасим стоит около садовой ограды лицом к восходящему солнцу, и долго молится: широко перекрестится, поклонится низко и, встряхнув волосами, выпрямится. И опять и опять кланяется.
Я спросил:
— О чем же ты утром молишься, — вот когда у оградки стоишь?
— Стоишь да стоишь. Крестишься, кланяешься, а сам думаешь: хорошо теперь барам — спят себе. А ты вставай на работу!
— Зачем же ты тогда молишься?
— Как же не молиться! Грех.
Меня заинтересовало, знает ли что Герасим о загробной жизни. Я спросил:
— Ну, а что с тобой будет, когда ты умрешь?
— Не знаешь, что ли? Закопают в землю, земля в рот напихается. Нехорошо будет.
— А душа твоя куда денется?
— Какая душа?
— Ну, твоя душа?
— Да что это — душа?
— Ну, тело твое в землю закопают, ну, а то, чем ты… чувствуешь, думаешь, это — душа. Она на небо полетит.
— Что ж, она с воробья будет ай с ласточку? Видал ты ее когда?
— Да нет же, ее нельзя видеть, она такая… невидимая…
— Не видал, значит? А почем знаешь, что есть?
Я растерялся и не знал, что сказать, а Герасим допрашивал:
— С перьями она аль так, голенькая?
— Да нет… Вот, чем ты думаешь, чувствуешь, говоришь…
— А ты вот еще по-немецкому и по-французскому говоришь. Значит, у тебя три души?
— Да нет, все одна же.
Не мог я к нему подойти, не мог заговорить таким языком, чтоб он хотя бы понял, о чем я говорю. Я стал рассказывать, что люди, которые на земле жили праведно, которые не убивали, не крали, не блудили, попадут в рай, — там будет так хорошо, что мы себе здесь даже и представить не можем.
— Что ж там и подсолнух будет?
— И подсолнух. Недоверчиво:
— И жамки?!
— И жамки. Герасим подумал.
— Да туда, чай, только господа одни попадут?
— Напротив, бог сказал, что богатому гораздо труднее туда попасть, чем бедному.
Герасим еще подумал и решительно сказал:
— Нет, бедных туда не пустят. Господ одних. Знаем мы.
Пел он очень хорошо. И очень много знал хороших песен, пахнувших полем, землею и деревней. Захватит подбородок ладонью и затянет: