Том 5. Воспоминания
Шрифт:
Все напевы, все слова конца всенощной я помню до сих пор, они и теперь полны для меня очарованием прелестной девушки-подростка с червонно-золотою косою. И когда я теперь хочу воскресить в памяти то блаженное время, я иду ко всенощной. Каждая песня вызывает свое особое настроение.
Воскресение Христово вндевше, Поклонимся святому господу Иисусу, Единому безгрешному, Кресту твоему поклоняемся, Христе…Звуки удовлетворенные, радостные. И они говорят:
— Ты здесь! Ты здесь, милая девушка, «моя молодая царица»!..
Гаснут восковые свечи перед образами, сильнее пахнет воском, в полумраке красными огоньками мигают лампадки, народ начинает выходить из церкви. На клиросе высокий седой и кудрявый дьячок, по прозванию Иван Великий, неразборчивым басом бормочет молитвы.
Душа трепещет и смятенно ликует, и сердце замирает: сейчас, при выходе, мы можем встретиться!
И вот я стою у выхода и озабоченно смотрю назад, навстречу валящей из церкви толпе, как будто поджидаю кого-то из своих. Вот в толпе Конопацкие. Выходят. А я… Я из-за ряда нищих, жадно протягивающих руки, вежливо кланяюсь — и продолжаю озабоченно вглядываться в выходящие толпы, как будто мне там кто-то ужасно нужен… Прошли. Подавленный, разочарованный, я иду далеко сзади. Певчие ребята у входа дерутся с гимназистами, старушки на прощание низко крестятся на церковь. Иду в черном потоке расходящихся богомольцев. Поворот с Георгиевской на Площадную, где из бакалейной лавки пахнет мятой. Вижу, как в темноте, под слабым светом одинокого керосинового фонаря на углу, вереница пансионерок поворачивает на Площадную… а я бреду вверх по Ново-Дворянской…
Бывало я так: Конопацкие выйдут из церкви раньше меня; я их обгоняю уже на улице, кланяюсь с тем же деловым, озабоченным видом и спешу вперед, как будто мне кого-то необходимо нагнать и совсем не до них.
Зато иногда, — ох, редко, редко! — судьба бывала ко мне милостива. Я сталкивался с Конопацкими в гуще выходящего потока, увильнуть никуда нельзя было. Екатерина Матвеевна, смеясь черными глазами, заговаривала со мною. Катя, краснея, протягивала руку. И я шел с ними уж до самого их дома, и они приглашали зайти; я отнекивался, но в конце концов заходил. И уходил поздно вечером, пьяный от счастья, с запасом радости и мечтаний на многие недели.
Когда я входил в переднюю дома Конопацких, меня встречал какой-то особенный, милый запах. У каждого дома есть свой запах.
Запах передней крепко остался у меня в памяти, с нею связаны особенно радостные воспоминания. Когда я уходил, мы всегда долго стояли в передней, — в ней так хорошо говорилось перед уходом, так интимно и свободно; и так лукаво глядели милые, смеющиеся глаза Кати! И так приветно сверкали влюбленные девичьи улыбки! Милая передняя — просторная, с деревянными вешалками и с этим удивительно приятным, характерным запахом.
Когда я был уже студентом, Конопацкие купили для своей школы новый большой дом на Калужской улице. В старом их доме (открыла школу для начинающих моя тетя, тетя Анна. Как-то был я у нее. Прощаюсь в передней и говорю:
— Удивительно приятный запах в передней тут. Тетя изумленно вытаращила на меня глаза.
— Приятный!? Просто измучились, не знаем, что делать: тянет в переднюю из отхожего места. И Конопацкие сколько с этим бились, ничего не могли поделать.
Я внюхался — и, к изумлению своему, должен был согласиться. Да! Вполне несомненно! Пахнет… отхожим местом!
Когда я перешел в седьмой класс, старший брат Миша кончил реальное училище, выдержал конкурсный экзамен в Горный институт и уехал в Петербург. До этого мы с Мишей жили в одной комнате. Теперь. — я мечтал, — я буду Жить в комнате один. Была она небольшая, с одним окном, выходившим в сад. Но после отъезда Миши папа перешел спать ко мне. До этого он спал в большом своем кабинете, — с тремя окнами на улицу и стеклянною дверью на балкон.
Пана, по-видимому, для того ко мне переселился, чтобы больше сблизиться со мною. Ему как будто хотелось, чтобы между нами установились близко-дружеские, товарищеские отношения.
Детьми мы все очень стеснялись его, чувствовали себя При папе связанно и неловко. Слишком он был ригористичен, слишком не понимал и не переваривал ребяческих шалостей и глупостей, слишком не чувствовал детской души. Когда он входил в комнату, сестренки, игравшие в куклы или в школу, смущенно замолкали. Папа страдал от этого, удивлялся, почему они бросили играть, просил продолжать, замороженные девочки пробовали продолжать, но ничего не выходило.
В старших классах гимназии у меня с папой стали завязываться более близкие отношения, мы много и горячо спорили по самым разнообразным вопросам. Но, конечно, настоящих товарищеских, дружеских отношений не было и не могло быть. А папе хотелось этого, и он поселился со
А в то время, когда мы жили с папой вместе, случилось однажды вот что. Было вербное воскресение. С завтрашнего дня начиналось говение, нужно было утром встань к заутрене в пять часов. Но пусть рассказывает мой тогдашний дневник.
11 апреля 1883 г.
Понедельник страстной недели
Половина 10-го утра
Я нахожусь теперь в самом скверном расположении духа, несмотря на то, что говею. Расскажу то, что случилось вчера вечером, Я лег спать в половине одиннадцатого, потому что на другой день надо было встать в 5 часов для того, чтобы идти к заутрене. Но до половины двенадцатого я не мог заснуть оттого, что клопы страшно надоели. Посыпав постель персидской ромашкой, я улегся и начал уже засыпать. Но в комнату вошла мама со свечкой, поставила ее рядом с лампой (горящей) и начала разговаривать с папой. Двойной свет падал мне прямо в лицо. Папа с мамой разговаривали, конечно, громко, так что я окончательно потерял возможность заснуть. Уж я ворочался, ворочался! Да скоро ли она уйдет? Уж половина первого, — а мне завтра вставать в 5 часов. Я даже несколько раз проворчал это под нос. Папа и мама несколько раз спрашивали меня, клопы меня кусают, что ли? Я молчал. Уж я отворачивался, кутался в одеяло, — жара страшная, весь вспотел, а свет так и режет глаза. Отворотишься к стене, — свет отражается от нее и все-таки бьет в глаза. Я, наконец, не вытерпел. Я довольно громко «хныкнул». «Чего он там? — спросила мама, — клопы его, что ли, кусают?» — «Никакие клопы меня не кусают», — отвечал я. — «Так чего ж ты хнычешь?» — «Оттого, — сказал я, — что мне завтра в пять часов вставать». — «А, брат, так в таком случае это с твоей стороны свинство, — протянула мама, — мне самой завтра в пять часов вставать». — «Вот дал бы я тебе — в пять часов вставать!» — закричал на меня папа. Мама встала и ушла из комнаты. Папа потушил лампу и лег спать, еще раз повторив: «Задал бы я тебе — в пять часов вставать!..» Сегодня папа со мной разговаривать не хочет и не смотрит на меня. Мама уехала во Владычню… Но я не виноват! Я сначала молчал; когда они меня спрашивали, что со мной, я не отвечал. А когда, наконец, добились ответа, то говорят, что это свинство! В чем же свинство! Я не понимаю. Если я теперь и попрошу у папы прощения, то это все равно будет только лицемерие, потому что просят прощения тогда, когда сознают себя виноватыми, а я себя не признаю виноватым… А интересно мне вот что: считают ли они себя хоть на капельку виноватыми? Наверно нет. Два часа без стеснения сидеть в комнате, когда стоило сделать несколько шагов, чтобы быть в маминой комнате, в которой они никому не мешали бы, поставить двойной свет перед глазами, говорить ничуть не тише обыкновенного, зная, что мне завтра вставать в пять часов. — это, конечно, ничего. А дать это с моей стороны заметить, — о, это другое дело! Это громадный проступок! Прошли те времена, когда по домостроевским идеалам обращались родителя с детьми, как с вещами; я имею право требовать, чтобы со мною обращались как с человеком, а не как с скотиною. Поэтому, повторяю, если я буду просить прощения, — что придется скоро сделать, потому что послезавтра я буду исповедываться, — то, прося прощения, я не буду раскаиваться в своем поступке, потому что я не виноват.
3 часа дня
Ей, господи, царю! Даруй ми зрети моя прегрешения не осуждати брата моего!
Что я такое написал? А еще говею! Я спрашивал себя, в чем состоит мои проступок? А вот в чем: я нарушил пятую заповедь: «Чти отца твоего и матерь твою»! Значит, я виноват и должен просить прощения!
4 часа дня
Я сейчас попросил у папы прощения. Я — подлец! Я осмеливался писать там: «без стеснения говорить», «двойной свет» и т. д. Бедный папа бьется из всех сил, чтобы сколотить хоть немного денег Мише и мне в университет, здесь горе за горем следует, — Миша в горном институте провалился по химии, денег нет, практика становится все меньше, Владычия берет деньги только в себя и ничего не возвращает, — а я здесь со своими домостроевскими началами! Бедный папа себе во всем отказывает, — ходит в старых панталонах, в изодранной шубе, — всё для нас. И вот в это время, когда он, и забыв, я думаю, обо мне, разговаривал с мамою об этих затруднительных обстоятельствах, вдруг я со своими протестами!.. О, я негодяй, негодяй! И еще я себя воображал какою-то угнетенною невинностью!