Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
«Он говорит, что сожалеет, и просит у джентльменов прощения»… – перевел многословно переводчик.
«Я русский матрос, и защищал русскую нашу честь!» – задохнувшись, сказал Иван, и лицо его стало черным.
«Вашу честь вы должны бы защищать раньше! – сказал судья, – там, у себя, а не безобразничать на территории Его Величества, Английского Короля».
«Это верно, господин судья, что раньше бы надо было… – через зубы сказал Иван. – Но только я на своей территории, на нашем корабле… на „России“!»
«Если даже по вашему международному праву рассуждать, – усмехнулся судья язвительно, –
«Английского Короля?!. – выговорил с удивлением Иван Бебешин, и по лицу его пробежало, как усмешкой. – Значит, виноват, ошибка вышла…» – и он закусил губы.
Больше он не сказал ни слова.
Приговор был не строгий: 10 фунтов, 7 дней тюрьмы и – в 24 часа покинуть пределы Англии.
Иван Бебешин не имел ни гроша и стал несостоятельным должником Английского Короля. Он отсидел свое – и в 24 часа оставил пределы Англии, на норвежской барке. Его провожала толпа матросов всякого роду-племени, провожала задушевно. Отъезжавший стоял с бутылкой и держал речь, которую, конечно, никто не понял, но все внимательно слушали и горячо одобряли. Заключительные слова его речи были:
«У каждого свой флаг и свой природный знак. И каждый должен дать в морду, ежели посмеют сшибать! У нас – Орел, царь птиц, у кого лев и кит!.. И он завьется! Не может того не быть! И вы все будете салютовать, друзья, как я вам, гордо! А кто не захочет – будет разговор! Ол райт!!.»
И он погрозил бутылкой.
Все кричали – гип-гип! ура!!
Август 1926 г.
Ланды
Христова всенощная
Я прочел в газетах:
«В Общежитии русских мальчиков (Шавиль, рю Мюльсо) квартет Н. Н. Кедрова будет петь всенощную, 29 января, в субботу, 7 ч. вечера».
Я люблю всенощную: она завершает день и утишает страсти. Придешь в церковь, станешь в полутемный уголок, – и тихие песнопения, в которых и грусть, и примирение, и усталь от дня сего, начинают баюкать душу. И чувствуешь, что за этой неспокойной, мелкой и подчас горькой жизнью творится иная, светлая, – Божья жизнь.
Господь на небеси уготова Престол Свой, И Царство Его всеми обладает!И я поехал.
Был черный-черный осенний вечер, с дождем; осеннее здесь всю зиму. Поезд шел из Севра, по высоте. В черных долинах, в редких и смутных огоньках невидных поселений, бежали золотые ниточки поездов и гасли. Я глядел в черное окошко. Какая тьма! Где-то тут, в черноте, Шавиль и рю Мюльсо: там наши подростки-мальчики получили недавно надзор и кров, – бедная юная Россия.
Я глядел в глубокие черные долины, на тихие огоньки в дожде. Чужое, темное… – и где-то тут будет всенощная, и чудесный русский квартет будет петь русским детям. Он сейчас едет где-то, подвигается в черноте к Шавилю.
Я вспоминаю этих скромных сердечных русских людей. Недавно они пели в Лондоне, Берлине, в Мадриде, в
Вот и Шавиль. За станцией – темнота и грязь. Русское захолустье вспомнилось. Гнилые заборчики по скату, ноги скользят и вязнут. Где же тут… рю Мюльсо?
Кто-то тяжело шлепает за мною. Газовый рожок чуть светит. Я смутно вижу хромающего человека с сумкой. Одет он плохо. Должно быть, старик рабочий.
– Рю Мюльсо… – перебирает он в памяти. – Не слыхал я что-то… Мюльсо?.. Приют… убежище? Не слыхал.
Показывает дорогу в город: там укажут.
Он идет серединой улицы: так ровнее. Шлепает в темноте. Я пробираюсь тротуаром. Ямки, увязшие в грязи камни. Лучше по мостовой идти, как старик. Он оглядывается, тут ли я. Останавливается, поджидает: боится, что я собьюсь. Я благодарю его: «не утруждайте себя, пожалуйста… я найду!»
Он, наконец, уходит.
Иду и думаю: «Милый какой старик! с работы идет, устал, и старается, чтобы я нашел рю Мюльсо! Ну, что я ему?!»
Улица посветлее. Перекресток. Стоит на грязи старик, ждет меня. Действительно, рабочий: в копоти руки, инструменты торчат из сумки. Нарочно остановился, чтобы показать дорогу. Он уже справился, где Мюльсо.
– А, вспомнил! Под виадук, и потом направо.
Есть еще в людях ласковость. Что ему я, попавшийся ему в темноте?! Правда, он старый, прошлы й. Я хотел бы взять его руку в копоти и многое рассказать ему. И он бы понял. Я сказал бы ему, что на рю Мюльсо живут русские дети, подростки-мальчики, которые много претерпели в жизни; что у нас много-много таких, бездомных… что добро еще не ушло из жизни; что вот и он – добрый, душевный человек, и хорошо бы нам как-нибудь еще встретиться и поговорить по душе; что на этой рю Мюльсо сейчас будут петь всенощную, такую ночную службу, чудеснейшие молитвы прошлого; что сейчас едут сюда удивительные певцы, которых он никогда не слышал и не услышит… восхищение всех в Европе, душевные русские люди, и едут сюда они, в темный его Шавиль, чтобы петь всенощную детям. И старик все бы понял. Многое и без слов бы понял. А, русские?.. Кое-что слыхал. Старый человек, душевный, прошлый.
Вот и Мюльсо, и дом. Очертания его в темноте широки. Многие окна светятся, в этажах. Жмется у ворот кучка.
– Здесь, должно быть?.. Самое это, оно! Говорят, Кедровы будут петь…
– Да они же в Шатлэ сегодня, у них концерт…
– Это ничего не значит. Раз объявлено, что… Приедут.
Входим. На крыльце мальчики-подростки. В пиджачках, в воротничках, галстучках, – Европа. А лица наши.
В комнатах тесновато. Восьмой час. О. Георгий уже приехал из Парижа. Квартета еще нет. Понятно: сегодня дневной концерт у них, известный «концерт Колонна», в Шатлэ.