Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
Васькин взглянул в дыру – сверкали звезды. От стен ложились голубые тени, ель смотрелась в залу. Васькин бегал, мотался по окопу. Поглядывал на кухню: все играли! А, черти!.. Настенька всплывала, красавица артистка, в золотенькой бумажке. «Мразь паршивая!» – а, что сказала!
«А когда-то… как жала руку, просила написать про сердце»…
В ту чудно лунную ночь, В 12 часов и 20 минут, Стало невмочь…Становилось, действительно, невмочь: немели ноги. Васькин заглянул к окошкам. Ходили тени, но руки не махались. Грохнуло колом за дверью. Васькин присел в окопе. Сени заскрипели.
– Спасибо,
– Смотри, брат, – говорил любовно кучер, – дойдешь ли?
– Я-та? Лучше раздышусь маленько, с яду… Я с ими умею обходиться, с волками… хочь будь пять штук… прямо, по ногам колом! С энтим вон встрелся… ну, маленько напугался, а… теперь встрену – прямо, колом!.. Я б е в о… вас вот только беспокоить, а попадись мне в поле… у-х-х!.. Мать честная, во, глы-бко… снегом хоть Господь порадовал…
– Правей по тропке! Ну, с Богом! – простился кучер и захлопнул дверь.
Васькин повыждал, потоптался под окошком. Постучал легонько по стеклу.
– Кто та-ам? Ты, Степан?.. – глухо отозвался кучер.
– Это я, Михайла Алексеич… пустите! Ногу повредил… замерз… Васькин я!
– Носит черта… – сконфуженно услышал Васькин и захромал к крылечку. Грохнул кол.
Кучер не сказал ни слова. Васькин дохромал до лавки.
– Позволите, уж заночую?..
– Вот, – показал на лавку кучер. – Нет у меня для тебя подушки. И сена нету. И накрыться нечем.
– Я уж так… погреюсь, послежу за печкой…
– Вот и ладно.
Не говорили больше. Кучер лег за печку, под тулуп. Васькин подкинул чурбачков и лег на лавке, в голова портфель. Часики пробили – 9,10, И… Васькин думал. Слышал – подвывают, будто. Как будто, ближе. Будто, во дворе, собака. Когда пробило полночь, Васькин уже спал, не слышал.
Декабрь, 1925 г.
Париж
Марево
…Вы угадали, я – бродяга. Не потому, что без причала, как мы все, а был и есмь бродяга, русской складки. Бродяжество у нас в крови. А наши идеалы, думы! Надумаем – и рвемся, а оно – ффык! – какмаревовстепи, пропало. Вот, в Монте-Карло мне явилось… Месяц прошел, а я все тру глаза. Ну, выпьем. Этот кабачок зовется «Queue de Chien»! Попали, значит, как бы псу под хвост.
Эх, нет у них органа. Смотришь на зубцы, уносит валом, заматывает душу. «Ему и больно, и смешно, а…» матери-то нет. Куда, бывало, ни заедешь, – трактир, орган. «Тройку», или «Не одна в поле дороженька», или – «На последнюю да на пятерку наймем с милой лошадей…» Словом, – «Эй, вы, други дорогие, мчитесь сокола быстрей!» И мчались…
Эту я песню в Монте-Карло всю ночь провыл, и гарсон даже извинялся: «извините, – говорит, – месье…» и так далее. Ну, выпьем для заряду. Вспрыскиваю один патентик, в вагоне изобрел из Монте-Карло, назвал «Purgatoire universel». J'ai fait mon purgatoire en ce monde! Уже запродал. У меня патентов этих!.. Но главного-то нет, – на место в мире. Прохожу – и только. Но, с начала.
Я, как вам известно, инженер. Был в Туркестане. Там-то и видел марево. «Вот уж в степи голубо-ой… город встает зо-ло-то-ой…!» Черт, нет у них органа… Потом, мыл золото на Бии. Два года в Аргентине. Оттуда донесло до Сан-Франциско, с одной циркачкой. Там я изобрел им двигатель один и продал. Циркачка улетела. Астрахань, на рыбном деле. Там – холодильники, и 30 ООО сгорели в две недели. Как – не важно. Засим, заводы, «продувная печь», патент, продажа. Дальше – тормоза, запродал. Затем – «проект орудия», бьет на сто километров в точку. Чертежи украли, но главного-то не было еще. Пылал тогда с венгеркой. Плюнул. Хватил бы тысяч сто, американцы дали бы и больше. Восстановить могу, конечно,
В 1913 году мне было 36, мешочков этих не было. «Как денди лондонский», в кармане тысяч тридцать, полная свобода. В перспективе – тысяча проектов. И вот, меня махнуло в… Белоэерск! Вы представляете себе… снетки там, судаки? Там говорят – «судок»! «Баланц» сплавляют, швырок еловый, в Кенигсберг, на целлюлозу. Поехал на места проверить. Был план: «Компанию», по целлюлозе! Открыл я штучку, выбили бы немцев. Шексна, Молога, по каналам… И дернул на какую-то «Рыбчонку» – взгляну на Белоозеро, где Синеус когда-то… Подчалил, вижу – в самом деле, вода белесоватая, – от неба, что ли. Пески и валуны белеют. Кругом леса, болота, дороги непроезжие – дрема.
А почему заехал? В Рыбинске с одним столкнулся. Лет 45, красавец, подлинный ушкуйник, с Новгорода. Баланц сплавлял, хлеб, рыбу, лен, канаты… Вершков тринадцати, плечистый, в золотой бородке, в глазах – как пленка, как мечтанье, и синие, каксинька. Сокольи, что-то полевое в них, по далям. Таких я у мужчины не встречал. Влюбиться можно. И фами-льица – запомнил крепко – Разгуляев, под стать. Встретились случайно, на пристанях. За ухом карандашик, в высоких сапогах, пиджак свободно, чесучевый, с отвислыми карманами, картуз английский. Голос сочный. Он-то и захватил, кричит: «Хоть сдохни, а к вечеру погрузку кончить!» Разговорились о баланце, – смекнул с полслова. В трактир к Ширинкину, в Садки. Уха, понятно, расстегаи… Я ли уж не бывалый, а этот, черт его… откуда вылез! Все знает. Оказывается, его гнездо-то – Белоэерск, а Рыбинск, Череповец, Молога, Вологда там, Бологое… – налеты только. Ну, нашли друг дружку.
Выпили мы с ним честь честью, полили шампанским, а дела никакого, так.
– Знаете, – говорит, – у нас должно быть с вами дело! Вы не первый встречный, я вас ждал.
Загадками так, из-под брови.
– С вами делов накрутим. Прошу ко мне. Дня через четыре буду дома, жду. Дочь у меня хозяйка…
Ну, думаю, какая же у него дочь-то, если и в самого влюбился! Заинтересовало.
– Честно-е слово? Дал, заеду.
По речкам помотался, – и на «Рыбчонке», помню, подчалил к Белозерску.
Городок с ладошку, на плешинке. Площадь – вся золотая, от навоза. Сушь была, жара, хоть август. Тот год на Севере была жара, как Крым. Стою на площади – Сахара, золото сухое, навоз еще от Синеуса, земли не докопаешься, бугры. Из-за бугров – желтеет, соляные склады, времен Бориса Годунова, – снеток солили! – в землю уж вросли, а землю выперло, как тесто. Видно крыши, проржавое железо, арки. Направо – деревянные лабазы, жарит солнцем. Повсюду короба снетка. Соль, выступило крупкой, запах крепкий, снетком соленым. Аромат, жарища. Пить сразу захотелось, заломило скулья. Ни души нигде, и тихо так, что слышно, как дышат по лабазам, – чай, должно быть, дуют, играют в шашки, – слышно: чок-чок-чок… Сухие судачки висят на солнце, белеют солью. Знаете – су-док! Ух, крепкий запах! Не сгниешь вовеки. Четыре церкви, по углам, и все – на площадь. Изгрызенные коновязи, в блеске, седые, еще от Синеуса. Ударили при мне к вечерне, все четыре… – судакам, снеткам? Присел на валуне, – лежал еще до Синеуса! Вот глушь!.. Куда идти? Гляжу – попы бредут, по диагоналям, через площадь, распалзываются по церквам, к вечерням. Древняя старушка похрамывает по навозцу галкой. Не видно ни мальчишек, ни собак. Каланча, пустая, серая, на солнце. В тень бы, что ли… Акация – одни култышки, лошади объели, вся в мочалках. Прошелся по навозцу, мягко, как по торфянику. Вот, думаю, перина – городок! Ну, Пропалуйск, и только. Вспомнил Сан-Франциско, Нью-Йорк, Париж… – сон, марево? И этот Белоэерск, тысячелетнее, гнездище, – сказка? Чего же Разгуляеву-то тут? Откуда вылез!..