Том 7. Ахру
Шрифт:
Но я верю, за ваше слово, за «музыку» и там, в норах и канавах — в безнадежном, томящем круге, в кольце ожесточившихся стражей муки, и там найдутся, кто станет за вас, и там найдется свой — Горький.
Впрочем, что это я — это я все о «гнете» — горькое слово ваше запало! — это я по-русски, а ведь было ж и совсем другое! и совсем по-другому! — по закоренелому нашему злопамятью —
И знаете, Александр Александрович, да это вы знаете, — и это говорю я не для пуга, — не всегда-то и Марья Федоровна может: перед уходом из ПТО какую она мне подпись подписала под прошением в Петрокоммуну царскую, а все-таки отказали, и уж в Ревеле
И Гумилева — расстреляли! — Николай Степанович покойник теперь — Горький не всегда может, стало быть.
*
Да, хорошо, что на Смоленском —
Федору Ивановичу, хоть и обидно — помните, покойника Ф. И. Щеколдина — любил он вас! — это когда с Гороховой-то нас выпустили, он вскоре и помер, на советских мостках в Александро-Невской Лавре лежит, — ну, Федор Иванович поймет.
Я. П. Гребенщиков и его сестры, они на Острове, соседи наши, от них до Смоленского два шага, они-то уж как будут могилу вашу беречь, знают там каждый холмик, придут и на Радоницу — красное яичко принесут, похристосуются, и на зеленый Семик и в Дмитровскую субботу. Гребенщиков — книгочий, всякую вашу книгу имеет и на иностранном, он один такой в Петербурге, он и могилу не оставит, князь обезьяний —
А ваш обезьяний знак, Александр Александрович — его ни в какой Отдел не потребуют — забыл я, с чем он — картинка — с каким хвостом или лапами? — у П. Е. Щеголева с лапами гусиными и о трех хвостах выдерных.
И вам будет легко лежать в родной земле.
Мы тоже коробочку взяли с русской землей —
глаза ваши пойдут цветам,
кости — камню,
помыслы — ветру,
слово — человеческому сердцу.
*
Бедный Александр Александрович!
Все никак не могу убедить себя, что вас уж нет на свете.
Вот тоже, когда Ф. И. Щеколдин помер, я тоже долго не мог: схвачусь и все будто папиросу ищу — сам курю и ищу, как в бестабашье.
Передали ли вам мое последнее слово?
— Что ж сказать Блоку?
А я точно испугался — чего-то страшно стало — не сразу ответил.
— А скажите Блоку: нарисовал я много картинков, на каждую строчку «Двенадцати» по картинке.
Пусто и жутко было в моей комнате: пустые полки, и игрушек не было, пустая зеленая стена с серебряными гнездышками, и ваша «ягиная черпалка» — помните, на Островах нашли? — убралась в жестяную довоенную коробку из-под бисквитов вместе с «гребнем ягиным», и только огонек перед образом неугасимый светил, как всегда, в последнюю ночь, — разбирали последнее, как после похорон.
— А это значит, — объяснил я, — за эти три месяца я думал о нем.
Евгения Федоровна так и обещалась передать.
А незадолго перед тем заходил к нам Евгений Павлович Иванов —
и каждый вечер друг единственный
он, как всегда, вошел боком и, стоя, завели разговоры, без слов, больше мигом, ухом и скалом, вас поминали и, как Чучела-Чумичела и кум его Волчий хвост
шептались долгое время.
Евгений
*
Трижды вы мне снились.
Два раза в городе рыцарей — в башенном Ревеле и раз тут в зеленом Фриденау, в Фремденхейме у Фрау Пфейфер, над Weinstube по-нашему над кабаком.
Видел вас в белом, потом в серебре, и я пробуждался с похолодевшим сердцем. А тут — над Weinstube — вы пришли совсем обыкновенным, всегдашним и мне было совсем не страшно. Я вас просил о чем-то и вы, как всегда, слушая, улыбались — что-то всегда было чудное, когда я говорил с вами.
Из разных краев, разными дорогами проходили наши души до жизни и в жизни по крови разные — мне достались озера и волшебные алтайские звезды, зачаровавшие необозримые русские степи, вам же скандинавские скалы, северное небо и океан, и недаром выпала вам на долю вихревая песня взбаламученной вздыбившейся России, а мне — погребальная над краснозвонной отшедшеи Русью.
Где-то однажды, а может, не раз мы встречались — на каком перепутье? — вы закованный в латы с крестом, я в моей лисьей острой шапке под вой и бой бубна — или на росстани какой дороги? в какой чертячьей Weinstube — разбойном кабаке? или там — там, на болоте —
и сидим мы дурачки
нежить, немочь вод
зеленеют колпачки
задом наперед.
Судьба с первой встречи свела нас в жизни и до последних дней.
И в решающий час по запылавшим дорогам и бездорожью России через вой и вихрь прозвучали наши два голоса — России —
на новую страдную жизнь
и на вечную память.
*
никогда не забуду, он был или не был
этот вечера пожаром зари
сожжено и раздвинуто бледное небо
и на желтой заре фонари — —
1905 год. Редакция «Вопросов Жизни» в Саперном переулке. Я на должности не канцеляриста, а Домового — все хозяйство у меня в книгах за подписями (сам подписывал!) и печатью хозяина моего Д. Е. Жуковского, помните, «высокопоставленные лица» обижались, когда под деловыми письмами я подписывался «старый дворецкий Алексей». Марья Алексеевна, младшая конторщица, убежденная, что мой «Пруд» есть роман, переведенный мною с немецкого, усумнилась в вашей настоящей фамилии: