Том 7. Эстетика, литературная критика
Шрифт:
И тут нам нужен глаз художника, который явился бы тем аппаратом познавания, о котором я говорил выше, который дал бы нам в конкретных, воплощенных, теплых, кровью наполненных, таких, которые любить и ненавидеть можно, образах обобщения, характеризующие новую эпоху в жизни нашей страны и народов в нашем Союзе. И тут, конечно, нужна величайшая честность. Бывают люди, которые думают, что, скажем, поскольку они принадлежат к господствующей партии или сочувствуют ей, то эта самая социальная честность требует от них всегда вычитать в стране то, что раньше предопределено в программе, или найти в стране желательные нити подтверждения некоторых априорных положений, которые являются или явились бы наиболее прочной базой для нашего строительства, если бы они были верны. Но в этой области художественного познавания никоим образом нельзя думать, что даже приемлемый, отвечающий социальному заказу продукт весь, как в зеркале, отражает то, чего желает сам вопрошающий. Нет, мы должны с колоссальной объективностью проводить нашу исследовательскую работу. И никакое исследование, хотя бы и наиболее объективное, не может в такой мере понять эту точность наблюдения и эту неиспорченность результата этого наблюдения в течение всего процесса внутренней переработки и внутреннего художественного выражения, как именно марксизм. С другой стороны, писательская честность понимается иногда и так, что замечать отрицательные стороны, может быть, их усугублять и выражать с социальной остротой кажется как раз доказательством честности. В самом деле, что может доказать
Надо держаться, согласно социальному заказу, стремления зорким глазом взять чувствование, которое является первой формой художественной натуры, отразить по-серьезному и честному то, что происходит вокруг, обрабатывать это с величайшей внимательностью и выражать с глубочайшей внутренней честностью — это прямо вытекающая из этой стороны социального заказа заповедь.
Мне могут возразить, что существование цензуры, Главлита, существование довольно обостренной классовой критики служит иногда препятствием к тому, чтобы художник мог выполнить с полной объективностью и честностью это социальное задание. Иногда, когда он находит себя вполне объективным, по-художнически объективным, он встречает обвинение в том, что он, наоборот, как бы подтасовал действительность. Полностью избегнуть этого, в наше горячее время крутой социальной борьбы, невозможно. Мы находимся во враждебном окружении, пока материально более сильном, чем мы; мы защищаем палладиум нашего социалистического строительства вооруженной рукой; мы имеем внутри страны довольно большое количество людей, враждебно или прохладно настроенных к социалистическому строительству. Но руководящие круги, паше правительство как таковое чрезвычайно враждебно относится к подобному вмешательству в честную работу художника и стремится сберечь его всевозможным образом. Сколько раз мы просматривали и пересматривали с участием самих художников практику нашей цензуры; может быть, не сумели уловить некоторых ее черт, хотя каждый раз убеждались вместе с теми, кто шел туда со специальной целью заметить, нет ли каких-либо эксцессов, что в общем и целом она функционирует настолько хорошо, насколько сам по себе отвратительный цензурный аппарат может функционировать. Когда я говорю «отвратительный цензурный аппарат», это не значит, что можно обойтись без него или что я его не уважаю. Я также нахожу отвратительной пушку или бомбу, но считаю, что пока эта пушка или бомба находится в руках Красной Армии и пока она направлена против нашего врага, — она священна. Это значит, что когда нашего врага не станет, мы с равной охотой отбросим и пушку, как и цензурный аппарат.
Художник, который вступил на дорогу этого познавательного искусства, может с уверенностью рассчитывать, что голос его, в случае, если бы он подвергся каким-нибудь недоразумениям, будет всегда выслушан, так как социальный заказ такого объективного познавания страны всесилен; он диктуется нашими естественными потребностями. Но, как я уже сказал, Лелевич был в значительной степени прав, когда обвинял Воронского, что он однобоко подошел к определению литературы и вообще всего искусства. Конечно, наш социальный заказ совсем не ограничивается этой задачей, есть другая, и гораздо более важная и гораздо более трудная, — это вопрос о выработке в самом нашем человеческом материале, в нашем гражданстве нового образа чувствования и новой этики.
Каждый класс, который характеризовал собою ту или другую эпоху и отражался в своем искусстве, ставил перед своими художниками, сознательно или бессознательно, формулированию или неформулированно, не только задачи познавания, по и задачу определения характера. Искусство есть колоссальной силы воспитательное средство. Это есть, быть может, самая могучая форма агитации, какая когда-либо существовала. И люди, как нельзя более далекие от всякой теории классов и от всякого воззрения на искусство как на форму политики, хотя бы тот же Толстой, просто всей своей художественной организацией превосходно понимали, что искусство есть заражение определенным циклом чувств тех, кто является потребителями этого искусства. В этом смысле художник является фигурой властной, и я думаю, что для большого художника эта власть над читательскими умами и сердцами является, может быть, самой сладостной во всем объеме их художественного бытия. Разным мастерам-ювелирам, которые для себя и для небольшого круга читателей мастерят самые тонкие деликатесы, кажется, что эта художественная власть есть что-то странное и в лучшем случае отражающееся у них, как похвала знатока. Но для тех художников, которые были властителями дум (а мы беспрестанно употребляли и употребляем это выражение для крупных художников), это, конечно, было сладко, как полет для орла. Чем более интенсивна жизнь данной личности, тем, конечно, больше у нее потребностей гореть, тем более потребность ее экспансии. Эту мысль ставил целый ряд мыслителей и буржуазных и полубуржуазных, — и правильно так ставили. Но мы ставим это не как, скажем, Ницше 3 . Для нас это не есть какой-нибудь гений, одаренный какими-нибудь свойствами и который эту свою неразложимую на отдельные элементы личность выпячивает наверх для умов и сердец. Для нас художник, при ближайшем анализе, сам оказывается функцией того общества, в котором он имеется. Он эту функцию с тем более скорым темпом, с тем большей силой выполняет, чем его, так сказать, физиологический организм больше этого позволяет, чем он оказывается приспособленнее для этой функции. Но самое направление, в котором он будет работать, то есть те истины, которые он откроет, те влияния, которые он сформулирует, они могут быть взяты только из действительности, и эта действительность определяет их в такой большой степени, что даже у некоторых коммунистических марксистских историков искусства возник вопрос о возможности писать историю искусства без упоминания лиц и без анализа хотя бы гениальнейших представителей искусства 4 . Хотя я далек от этой мысли и считаю ее неправильной, но тем не менее она верна, поскольку эти огромные силы, которых мы называем гениями, являются функцией социальной жизни.
Это, так сказать, с точки зрения теоретического объяснения, или, вернее, разъяснения нашего теоретического понимания места гения, и [того,] почему такая власть художника является в нашей терминологии, в нашей расстановке явлений самоорганизацией, одним из тончайших процессов самоорганизации класса. Теперь нам нужна самоорганизация, и мы переходим от грубых форм этой самоорганизации класса к более тонким. Если пролетариату на самых примитивных стадиях борьбы нужно было что-то, вокруг чего можно было
Теперь будем говорить так, как если бы говорили о самой развитой стране, которая пережила революцию. Мы всегда утверждали, что не человек должен быть изменен, а потом от измененного человека должна меняться окружающая обстановка, а наоборот: так как каждая человеческая личность есть функция среды, то ясно, что нужно изменить эту среду. Идя от бесплодного процесса педагогического перерождения отдельных личностей, мы никогда никуда не пойдем. Самая великая педагогика — изменить в существе окружающую среду (а потом уже идет культурная работа вообще, — это великолепно выражено в одной из предсмертных работ Владимира Ильича). Но в той же статье Владимир Ильич говорит: «Каким отсталым, каким убогим был бы тот коммунист, который сейчас не понял бы, что так называемая революционная задача, задача политико-революционная, военно-революционная сейчас гораздо менее значительна, чем задача культуры». Мы, в сущности, имеем все предпосылки для социалистического строительства. Как говорил часто Владимир Ильич, не недостаток власти нам мешает, — нам мешает недостаток культуры 5 . Это относится ко всей области культуры, прежде всего к народному просвещению; это относится в значительной мере и к кое-чему более тонкому, — именно к выработке новой этики.
Кто наблюдает нашу молодежь и прислушивается к ней, знает, какие сложные процессы сейчас там происходят. Было время, когда неэтично было перед судом совести каждого человека ставить вопросы о личном счастии, о развитии личности, о формах, в какие нужно построить свой быт и свои взаимоотношения, начиная от семейных и кончая товарищескими, партийными, всечеловеческими; некогда было, стыдно было ставить такие вопросы. Тогда было стыдно, а теперь без них нельзя жить. Когда вся эта волна первого энтузиазма, энтузиазма боя, где человек, может быть, сам себя не помнит, прошла, мы стали перед неожиданной для многих картиной, что та молодежь, которая шла в Красную Армию, которая произвела колоссальную разрушительную работу и которая обороняла свое право быть хозяином, — она, в большинстве случаев, представляла себе дело так, что вот какие-то ворота надо вышибить, какую-то гору надо еще приступом взять, а оттуда уже будет видна дорога к счастью, будет видно далее, куда идти. Но на самом деле это была последняя оборонительная судорога пролетариата и тех групп, которые ему помогли; на самом деле ведь это было только право начать хозяйничать в разореннейшей, несовершеннейшей, чрезвычайно некультурной стране. И в этой стране начать со щепок, из щебня создать здание, которое вершинами своих шпилей должно бесконечно, гигантски превзойти культурное здание человеческой цивилизации. Даже самая первая закладка фундаментов требовала массы знаний, известной приспособленности, и этот самый социальный заказ не исходил даже из сознания масс, а исходил из исторических условий и предстал для каждого человека страшным экзаменом. Первый экзамен — умеешь ли ты убивать людей, — и мы этот экзамен выдержали великолепно.
Вторая задача — уметь торговать (под торговлей Владимир Ильич разумел обмен между городом и деревней 6 ). Я думаю, что с тех пор мы значительную часть этого экзамена сдали. Если мы в чрезвычайных военных условиях сумели отстаивать себя, то в трудных условиях хозяйственных мы тоже отстояли себя. Но теперь в трудных культурных условиях встает задача, прямо хватающая нас за горло: вот огромные трудности, вот масса людей, которые чувствуют себя лишними.
Среди них есть великолепные люди, сердца которых бились и Хотят биться за революцию, но которые не знают, что они могут делать в мирном труде, — они оказались за бортом. Сложна, извилиста, трудна дорога социалистического строительства! А другие, которые не оказались за бортом, спрашивают: но есть ли эта повседневная будничная работа род мещанства, не есть ли это погрязание революции в повседневщине? А то, что мы начинаем богатеть и накапливать; то, что могут теперь лучше одеваться, и какой-то пролетарский поэт просил снять сапоги, чтобы видеть линию ноги 7 , — не возрождение ли это мещанства и возвращение к комфорту, не возрождение ли это буржуазной фауны и флоры? Эти вопросы мучат сейчас больше всего молодежь. Но перед разными неразрешимыми этическими вопросами стоит почти каждый. Как объединить в этой оставшейся, хотя бы внешне, атмосфере свои права на развитие своей личности, на свою долю счастья с этой строительной задачей? как заполнить пустоту, которая образовалась, так как перестала литься кровь и перестали грохотать пушки? Они чувствуют, что как бы отошла прежняя поэзия жизни, и говорят: «дайте другую».
Именно этот момент, который я намечаю краткими чертами и который нуждается в глубоком зондировании, чтобы понять детали социального заказа, в сущности говоря, заставляет с новой силой заинтересоваться смыслом социального заказа. Мы говорили, что искусство есть агитационное, воспитательное средство, искусство в духе основных заветов социального заказа, который с большой силой зажигает[ся] в сердце того, кого называют художником, и который выдвигается как носитель социальной функции класса, эмоционального осознания. Такого рода деятельность носит характер самовоспитания, и социальный заказ будет такой: давайте установим наши идеалы, наши нормы; давайте установим, что смешно и презренно; давайте установим, что ненавистно и подло и что высоко и прекрасно, что лежит между ними, какие ошибки нас подстерегают, какими способами мы скользим и падаем и поднимаемся и какое лицо нового человека?
Кто может это сделать? Публицист, критик, ученый? Это все возможно для них в абстракции. Художник может это сделать с помощью твердого прикосновения к человеческому Духу. Только тогда, когда речь оратора или революционная агитация являются уже художественным произведением, когда туда вложено что-то от человеческого творчества и трепета нервов, тогда это заражает, а когда заражает — оставляет след. Некоторые думают, что это — летучая форма культуры, которая кажется наиболее далекой от полюса твердых и массивных предметов; художество — это как раз наиболее весомая и наиболее впечатляющая сила. Разные формы классового самосознания очень важны, но когда под ними нет новых форм классового самочувствия — это может превратиться в то позорное состояние, когда человек видит свет, но не может ему следовать. Вот тут художник может и должен сыграть колоссальную роль. Это — второй, огромной важности социальный заказ.