Том 7. Кой про что. Письма с дороги
Шрифт:
На наших глазах «вольный казак» (иногда числящийся по весьма солидному рангу) не проморгал, например, той минуты, когда все черноморское побережье опустело после бегства горцев в Турцию, и захватил себе на льготных условиях не одну тысчонку земли за самую ничтожную цену и с десятигодовою рассрочкой. Захватить-то захватил, да потом и раскаялся — земля попалась такая, над которой надобно так же кропотливо работать, как кропотливо работает женщина, вышивая в пяльцах узор, то есть нужно было обрабатывать каждый вершок, а этого вольный казак не любит, и денег на обработку тратить не похотел, во-первых, потому, что у него денег нет никогда; во-вторых, потому, что ему именно деньги-то и нужны. Конечно, он охотно бы продал эти тысячи десятин земли, да не найдешь, с позволения сказать, такого дурака, который бы купил. И вот на столбцах «уважаемой газеты» появляются легки лодочки с «удалыми добрыми молодцами». И говорят «добры молодцы» таковы ласковы слова: «И были мы у царя ефиопского, земельки он нам дал, обласкал и звал на житье… Царь ефиопский добер, ничего, только что черный весь и голый, и бог у яво наш, как быть следовает, и угодники всякие есть также, сказать худова нельзя. И звал нас всех двадцать пять тысяч человек на свою землю…» Прочитав это милое, детски-наивное письмецо, не естественно ли всякому, любящему свое отечество и дорожащему его преуспеянием, поднять и широко поставить вопрос о том, чтобы казна немедленно выкупила землю на побережье, поселила бы там все двадцать пять тысяч наших, «которых, ссбственными глазами видели» такие-то и такие-то иностранные путешественники? Неужели можно эти тысячи наших сынов выбросить за пределы отечества, отдать какому-то черному и голому ефиопу? Ведь вместо десяти рублей, уплаченных в рассрочку,
Очень может быть, что в данном примере казацкие мелодии не увенчаются успехом; но на наших глазах тысячи самых поразительных примеров, как нельзя лучше доказывающих, что мелодии не всегда оставались мелодиями, а напротив, самым широчайшим образом осуществлялись на деле. Что же, прозевал ли «вольный добрый молодец» башкирские земли? Польские земли? Прозевал ли он и проглядел ли банки, концессии, поставки на армию и подряды? Нет и нет! Он везде совершил предопределенное ему дело по самому широчайшему плану. Расхищение миллионов десятин башкирских земель не подлежит сомнению, и всякий, познакомившийся с этим делом подробно, может только удивляться необычайной живучести «добрых молодцев» и их молодецких идей, планов, целей, а главное, их поистине молодецких приемов, с помощью которых они въявь и воочию сумели совершать дела, исполненные самого образцового беззакония. Ни сенаторская ревизия, ни законнейшие требования генерал-губернаторской власти, ни справедливейшие требования власти губернаторской, ни, наконец, окончательные и бесповоротные решения высших правительственных инстанций, направленные решительнейшим образом против вожделения «добрых молодцев», — ничто ие попрепятствовало им совершить колонизацию пустопорожних пространств именно по тому плану, который был ими задуман, и вопреки тем указаниям, приказаниям, категорическим решениям, строжайшим мероприятиям, какие, предпринимались против их планов всеми родами законной власти. Несколько лет подряд законная власть не могла, восторжествовать над исполнением желания «добрых молодцев», и только тогда оказалась имеющею значение, когда желания «добрых молодцев» были осуществлены ими.
Не проглядел своего «удалый добрый молодец» и вПольше. Н. И. Пирогов в своих мемуарах весьма ясными чертами рисует нам наиболее распространенный в смутное время Западного края тип обрусителя, в котором нельзя не узнать тех же черт обитателя «легкой лодочки», то есть черты «удалого доброго молодца». Будучи в собственном своем отечестве завзятым крепостником и зачуяв освобождение крестьян, он, этот «добрый молодец», чутьем поняв предстоящее положение дел, всеми способами старался поддержать в своих крестьянах веру в легенду о том, что «земля отойдет мужикам вся», что не надобно бросать наделов и лучше всего от них отказаться, довольствуясь наделом нищенским. Утвердив крестьян в этом убеждении, «удалой добрый молодец», получив в собственность всю свою землю полностью, тотчас же продавал ее и, по обычаю «добрых молодцев», истратив вырученные деньги, прятался со своею легкою лодочкой в камыши, в неизвестность, и выслеживал, откуда дует ветер, доносящий запах съестного. Дует ветер из Западного края; «добрый молодец» выезжает на лодочке из камышей, переезжает Днепр и здесь, являясь в роли обрусителя, формулирует свои молодецкие желания в такой уже форме: «Ребята, — говорил он мужикам, указывая на панский замок, — это все ваше!» — и при помощи таких идей сам становился обладателем панской усадьбы, которую, конечно, тотчас же и переуступал в руки жида и, промотав вырученное, опять скрывался в камышах и выжидал.
И выждал он банки, железные дороги, войны и победы — и везде ни разу, ни на одно мгновение не проглядел своего куска. Достаточно самого поверхностного воспоминания о широте на Руси банковых операций и о размерах банковых крахов, чтобы видеть, что все это были не финансовые предприятия, а то самое, что поется в песне: «под Саратовом разбойнички шалят!» Кто из людей, не причастных к компаниям наших «добрых молодцев» и наблюдавших явления русской жизни не из чащи камышей, в которых любят таиться «добрые молодцы», а при свете белого дня, — кто из таких более или менее беспристрастных людей, читая банковые отчеты, составленные, кажется, по всем правилам финансового благоприличия, не чувствовал и не был убежден, что вместо всех этих цифр, итогов, кредитов, дебетов следовало бы написать только одно: «Сарынь на кичку!» вместо слова: «директора» — «ушкуйники», а вместо подписи коммерции советника Ивана Доримедонтовича Огурцова — славное имя Степана Тимофеевича, по прозванию Стеньки Разина. Конечно, в конце концов наиболее выдающиеся из этих добрых молодцев-атаманушек перебывали почти все «на славной Красной площади», но сущность совершенных ими финансовых операций, если читатель припомнит их во всей полноте, с полным беспристрастием, положительно та же самая, что и сущность предприятий, очерчиваемых песнею в коротких словах: «под Саратовом разбойнички шалят!» Сосчитайте, припомните, какие удивительные подвиги по этой части совершались на наших глазах в последние двадцать пять лет, какое торжество удалого молодецкого ума обнаружено обществом в разработке финансовых операций на Руси, — и вы увидите, что искать вольных людей где-то в Азиатской Турции или в Абиссинии нет никакой надобности и ни малейшего основания. Да и что бы там, в Абиссинии-то, могли сделать наши «добрые молодцы»? Там песок да голый человек, а тут под боком у нас со всех сторон благодать: и банки, и леса, и земли, и «недра» — всё! Разве в Абиссинии или в каспийских камышах найдешь хороший интендантский подряд, и разве там можно устроить так, чтобы по ветру разлетелось триста тысяч пудов сена или пропало бы несметное количество муки, и притом от одной только маленькой мыши, которая была схвачена на месте преступления? Ничего такого в Абиссинии «вольный добрый молодец» не найдет, и ему самое лучшее дело — сидеть дома и выслеживать добычу, что он, как мы видим, и делает поистине неустанно, с беспримерною последовательностью и поистине с художественным совершенством. Сравните любое из больших общественных дел нашей жизни с любым делом «добрых молодцев» и вы непременно отдадите предпочтение «работе» «добрых молодцев» перед работою просто добрых людей; возьмем для примера такие два, близкие друг к другу, дела — переселения и расхищения — и спросим себя: которое из этих дел обделано лучше? Двадцать пять лет закон печется о переселенцах и двадцать пять лет он же противодействует «хищному элементу». А на деле выходит, что хищный элемент настроил себе дач, заводов, мукомолен, лесопилок и живет припеваючи, а нехищный элемент — лапотник продолжает шататься по свету как бы в забытьи, толкаясь по ошибке то в Кавказский хребет, то в океан и вообще не находя себе мало-мальски надежного пристанища. Нет, жив «вольный казак» и жив Степан Тимофеевич, Стенька Разин по прозванию… И «пока что» — право, везде, повсюду, на всех путях его опытов и предприятий — его сопровождал непрерывный успех. Успел он в Азии, в Башкирии, в Западном крае, в банках, в интендантствах; не без успеха проникал и за пределы отечества, объявлялся в Абиссинии, в Сербии, в Болгарии и почти везде, несмотря на кратковременные посещения, сумел оставить о себе самое определенное впечатление. Вот только в Болгарии что-то не вышло, по крайней мере временно, но быль молодцу не укор, надо потерпеть, выждать, а «пока что» — и Россия не клином сошлась, и здесь еще могут быть благоприятные для «добрых молодцев» моменты, когда опять можно будет с веселым сердцем выехать из камышей на легких лодочках и провозгласить: «Сарынь на кичку!» в виде каких-нибудь грандиозных финансовых предприятий, имеющих целью «оживить» мертвые богатства. Много этих мертвых богатств и много живых «добрых молодцев» — словом, есть кому и есть где разгуляться.
Но нельзя не удостоверить того не подлежащего сомнению факта, что первые!!!!!крупные предприятия «добрых молодцев», предводимых первыми крупными атаманушками, не так часто возможны в настоящее время, как это было несколько лет назад; теперь необходимы некоторые перерывы в деятельности «добрых молодцев», промежутки в несколько бездейственных лет, и вот почему вся та бесчисленная на Руси вольная казатчина, которая в недавние кипучие казацкие времена была при деле, теперь вынуждена маяться, томиться ожиданиями по нескольку лет и прикладывать свои руки из-за куска хлеба ко всякому делу, лишь бы не умереть с голода. Иной будущий атаман скромно сидит в ожидании момента где-нибудь в суфлерской будке или состоит комиссионером при гостинице. Что сулит этой вольнице будущее, я предугадывать
Но этим типом человека, разлакомленного сладкими объедками и сладкими опивками роскошных пиршеств крупного хищничества, далеко не исчерпываются характеристические черты современного бродячего по Руси «доброго молодца». Не подлежит сомнению, что разлакомленный объедками хищнических пиршеств — самый многочисленный тип в пестрой и рваной толпе вольницы, и что стремление уловить «струю», которая бы привела к сладкому объедку, самое приметное из стремлений вообще всякого «добра молодца». Но надобно принять во внимание, что хорошо обставленное хищническое дело требовало весьма разнообразных способностей со стороны людей, в нем участвовавших; если вот этот человек годен для того, чтобы споить башкира или подкупить писаря, то не его ума было дело спихнуть с места хорошего и добросовестного чиновника, искоренить вредного человека, заткнуть рот обличителю и вообще устранить с пути к достижению хищных целей нравственные препятствия. Нужны были люди с значительными умственными способностями и с таким пониманием господствующих веяний времени, чтобы настрочить хороший, дельный донос, положим, на губернатора, препятствующего хищничеству, и чтобы поставить доброго, честного и совестливого человека в безысходное положение. Здесь надобно много ума и таланта, много тонких знаний в области зла, подвоха и всякого ехидства; для выполнения таких сложных операций требовалось развращение людей умных, требовалось уже развращение не только утробы, падкой до объедков, но и совести; здесь подкупалась и развращалась душа человеческая, и вот, после того как хищнические предприятия позатихли и между ними начались большие антракты и перерывы, то и отражения этих антрактов на людях, развращенных хищническим периодом русской жизни, стали выражаться несколько иначе, чем вообще у «доброго молодца», томящегося только о куске. Временно скомканная, развращенная, исковерканная в горячечные моменты хищничества совесть, пользуясь долгим перерывом и не находя материала для новой кляузной практики, стала вновь просыпаться у некоторых из субъектов, затянутых в хищническое течение. Стала (чаще всего от какой-нибудь неожиданной случайности, вдруг освещавшей помраченную душу) выпрямляться, приходить в себя и, разумеется, ничего, кроме ужаса, как перед собой, так и перед всем, что сделано, что видано, слышано, ничего иного в результате пробуждения совести быть не могло. Человек, весь погрязший в грехе, вдруг начинал с поразительною ясностью видеть весь ужас своего греха и своего подлого дела, начинал разбирать в себе происхождение этой язвы, переходил к разработке тех общественных влияний и коренных причин, которые воспитали в нем эту язву, окунули его всего, с головой, с душою и телом, в грязь и грех, и вот этот тонкий и умный зверище переполнялся безграничною ненавистью ко всему, что обвиняла его проснувшаяся совесть и пробужденная мысль. Весь грязный, виноватый, подлый, он до глубины души проклинает всю свою грязь, вину, подлость, он знает зло во всевозможных источниках, видах и оттенках, — и проклятие его производит потрясающее впечатление на толпу, куда, конечно, загнала его та же пробудившаяся совесть, просветлевшая мысль. Злой и скверный, грязный знаток всякого зла, греха и всякой своей и чужой подлости, сам же проклинающий эту свою и общую подлость, — вот и еще весьма приметный тип в толпе бродячих по Руси вольных людей, «добрых молодцев», порожденных периодом хищничества на Руси.
В моих воспоминаниях до такой степени живо сохранилось впечатление встречи с одним раскаявшимся в собственной греховной мерзости типом, что я решаюсь сделать небольшое отступление и рассказать об этой встрече. На дворе стоял один из тех последних дней осени, в которых уже ясно чувствуется пришествие зимы: холодный ветер несет хоть и редкие, но острые, как иглы, снежинки; довольно плотным слоем прозрачного, как стекло, льда покрылись пруды, озера и еще вчера мокрые лужицы и болотца; кое-где сохранившая еще признаки зелени трава поседела и припала к земле.
В такую пору по большой дороге из Петербурга, которая видна из окон моей комнаты, плетется обыкновенно масса всякого нищего народа: это большею частью запоздалые рабочие, пропившиеся в Питере и идущие домой без копейки, — люди, которым нет в Питере пристанища или простой возможности где-нибудь приткнуться, так как полиция давно уже гонит их за неимение паспорта; несомненно, что в числе этой рваной толпы есть немало людей, добровольно улепетывающих от полиции или от какого-нибудь темного дела. Все это во всяком случае народ, не имеющий копейки за душою, не имеющий одежды, сапог, — словом, народ, который вынужден идти сотни верст пешком, не имея возможности продать что-нибудь, чтобы доехать до места или даже только проехать две-три станции вперемежку с пешим ходом. «Подайте, Христа ради!» — просьба одежи, сапог, хлеба слышится под окном в эту пору года довольно часто; часто хлопает калитка, и, иззябший прохожий проворно мелькает мимо окна, направляясь в кухню.
Вот в такую-то пору прибежал, в буквальном смысле слова, в кухню ко мне и тот прохожий, о котором я хочу рассказать. Это был огромного роста человек, лет под пятьдесят, одетый, конечно, нищенски; седая голова была острижена под гребенку, и щетина могучих усов и бороды давала возможность предполагать, что борода эта когда-то знала бритву. Но во всем этом нищенстве и запустении «человека» особенно останавливало внимание его лицо: разбойничий размах бровей, напряженная, как в сжатом кулаке, сдержанность перекошенных скул и глаза, производившие темное и страшное впечатление темных кружков двухствольного ружья, подкарауливающих удобную минуту убийства, — все это делало лицо «прохожего» необыкновенно страшным. «Разбойник, душегубец!» — так, наверное, с ужасом во всем существе, определила его кухарка в первый момент появления его в кухне, да такое впечатление он, наверное, производил на всякого. Но в этом ужасном лице было еще нечто более ужасное, чем то, что бросалось в глаза с первого взгляда: ужасное, злобное лицо это как бы беспрерывно рыдало, все признаки истерического рыдания, готового разразиться сейчас, сию минуту, были запечатлены на этом лице: от угла разбойничьего глаза по щеке и в углах губ шла едва заметная, но непрестанно-истерическая черта рыдания, черта неподвижная, точно проведенная резцом скульптора по неживому материалу камня.
— Только щец, щец горяченьких, Христом богом умоляю!.. Погреться-с, а то во всех моих делах — полное великолепие! В великолепнейшем состоянии все дела! Только погреться-с… Не откажите!
Черта неподвижно застывшего на лице истерического рыдания именно во время этой речи и стала мне вполне ясно видима и ужаснула меня более, чем ужасное разбойничье лицо; когда он говорил о щах, лицо это старалось принять как бы просительное выражение, но неподвижная черта, как железная сетка, сквозь которую видно какое-то другое движущееся лицо, лежала на нем.